Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 38

Многотомный трактат Бриера де Буамоиа изобилует совершенно детскими примерами, так же уязвимыми для критики, как и у Ломброзо; таков, скажем, классический случай знаменитой сонаты Тартини, по словам самого композитора, "продиктованной ему дьяволом". Психологическая интерпретация, которая причисляет это произведение к феномену неосознаваемого мыслительного процесса, обнаруживает в ученом простодушие едва ли не большее, чем у музыканта, я же склонясь к тому, что без настоящего дьявола здесь не обошлось.

Более серьезными, однако, мне представляются рассказы о сомнамбулизме, авторы их смиренно излагают виденное и слышанное, иногда даже наперекор своим собственным теоретическим принципам. Такова известная история монаха, изложенная Фодерв и воспроизведенная всеми его последователями. Настоятель большого Картезианского монастыря рассказывает, как однажды ночью, когда он сидел и писал в своей келье, туда вошел юноша, напряженный, как струна, с глазами, устремленными в одну точку, с перекошенным лицом. Сомнамбула направился прямо к постели настоятеля, по счастью, пустой, и три раза вонзил в нее большой нож, который держал прямо перед собой… На следующий день настоятель стал расспрашивать монаха, и тот самым подробным образом восстановил всю сцену, добавив, что к этому воображаему преступлению его подтолкнул сон, в котором он увидел свою мать, убитую настоятелем…

Не оспаривая сам по себе этот случай, вполне возможный в действительности, заметим тем не менее, что здесь не только отдельные недостоверные детали, но и вся исповедь пациента — сплошная выдумка. Человек, который продолжает спать после приступа сомнабулизма, проснувшись, не помнит ничего из своих поступков и тем более не помнит сна, побудившего его их совершить: тут налицо абсолютная амнезия (В моем недавнем труде «UneEnigmelitterarie» якритиковал сцену с бурдюками с вином из "Дон Кихота" (I, XXXV), в которой известный психолог Болл нашел образцовый материал для исследовательских изысканий!).

Этого не происходит в случаях сна-кошмара, внезапно прерываемого внешними причинами, и эта разница, которую я считаю основополагающей, подтверждается случаем с моим тукуман-ским другом в Сальте.

Не думается, что кошмар должен психологически отличаться от обыкновенного сна, а также от случаев частичного сомнамбулизма; хотя хорошо известно, что их характеризуют паталогические различия. Спонтанный сомнамбулизм обладает хронической болезненной сущностью — неврозом; в то время как cauchemar может быть изолированным, единичным случаем, например, следствием несварения желудка или симптомом какого-нибудь недуга, не связанного с нервными центрами. Рассмотренные извне, оба состояния отличаются не только контрастом между физическим бессилием субъекта в одном случае и его подвижностью в другом, — что и дало ему соответствующее название, — но и завершением процесса. От кошмара мы обычно резко пробуждаемся, испытав острое чувство страха, тогда как приступ сомнабулизма развивается, как правило, по спокойной траектории — если, конечно, не будет прерван внешним вторжением — и переходит в обычный сон. После пробуждения человек, видевший кошмарные сны, сохраняет о них живое воспоминание, тогда как сомнамбула забывает все полностью. И здесь-то уместны мои личные наблюдения, о которых я упоминал.

Мой друг из Сальты не был собственно сомнамбулой, хотя два или три раза я видел, как он садился и начинал одеваться; зато кошмары навещали его почти ежедневно. Он страдал хроническим заболеванием желудка, — и неудивительно, что после плотного ужина кошмар случался наверняка. Все начиналось с первым сновидением и разыгрывалось как по нотам, почти с неизменным постоянством, согласно сюжету какой-то внутренней драмы. Проснувшись, он расссказывал мне эту историю тысячу раз. Опуская детали, скажу, что дело всегда заключалось в некой стычке с людьми в пончо, пеонами либо рабочими (мой друг владел сахарным заводом), которые его оскорбляли; в эту минуту спящий приходил в негодование, исторгал угрозы, — в его сне это предвещало неминуемую катастрофу; и вскоре следовал короткий вскрик, а затем долгий жалобный стон — в этот миг кто-то пырял его ножом в живот, и он чувствовал, что умирает…

Мой бедный товарищ рассказывал мне эту сцену во всех красочных подробностях. Как уже было сказано, сцена эта варьировалась лишь во второстепенных деталях. Вскоре я знал ее наизусть, как сказку о Синей бороде. Что меня всегда поражало — это фантастическая скорость перипетий, которые в пересказе длились, казалось, часы, а в реальности разворачивались галопом за несколько секунд. Уже сроднившись с этой историей и почти всегда просыпаясь в надлежащий момент, я часто предотвращал страшное столкновение, успевая всего лишь повернуть спящего. Но иногда я вмешивался в события сна, делая вид, будто помогаю атакуемому, вставая на его сторону и показывая, как обращаются в бегство или падают на землю его враги в результате нашего стремительного и решительного отпора. Такого рода гипноз обычно бывал эффективен, а поскольку он не только приносил пользу, но и служил для меня развлечением, я придумывал и пробовал все новые и новые варианты.

Когда страдалец просыпался в результате моего вторжения в его сон, он рассказывал обо мне самом такие подвиги, что у меня волосы дыбом вставали: мои несколько вскриков его сновидение превращало в фантастическую эпопею. Однако, если мне случалось вовремя помочь другу преодолеть кризис, да к тому же и желудок не беспокоил его, то он, не просыпаясь, погружался в нормальный сон и наутро у него не оставалось ни малейшего воспоминания о прерванном кошмаре. Это наблюдение, которое я неоднократно повторял и которое получило подтверждение в других обстоятельствах, позволило мне установить, — в противовес утверждениям других авторов, — что: 1) внушение может так же эффективно действовать в нормальном сне (в психологическом плане кошмар не отличается от обычного сна), как и в сомнабулическом; 2) амнезия после кошмара, переходящего в нормальный сон, как и отсутствие воспоминаний (в большинстве случаев) о наших обычных снах, скорей всего, обусловлена одним и тем же. Это не что иное, как наложение новых образов на предыдущие. Считается, что самый подходящий час для сновидений тот, что предшествует утреннему пробуждению, когда настежь открывается дверца из слоновой кости нашей фантазии. Здесь происходит вот что: сохраняются только последние сны, они стирают либо закрывают собой предыдущие; точно так же войско на марше оставляет после себя лишь следы последней шеренги.

Что касается кажущейся независимости некоторых снов от нашей повседневной жизни, их какой-то фантастической бессвязности — здесь тоже богатый материал для изучения. Я не думаю, что профессиональные исследователи с должным вниманием относятся к немаловажному психологическому факту: а именно к тому, что во время сна мозг человека оперирует не конкретными вещами, а либо представлениями о них, если речь идет о настоящем, либо же воспоминаниями, если речь идет о прошлом. Образ Росаса, навеянный мне вчерашним чтением, и прогулка на лодке по реке Кончас, совершенная в свое время, были для меня интеллектуальными событиями одного порядка и абсолютно одновременными, словно они вместе отпечатались на чувствительной пластинке мозга. Если внимание сфокусировало на одном и том же плане несколько образов — также как гипосульфит закрепляет на фотографической пластинке живой образ рядом со старинной картиной на стене, — то сон может объединить и скомбинировать их с кажущейся непоследовательностью, но на самом деле с неоспоримой логикой.

Изложу в двух словах наивный и трагически абсурдный сон, приснившийся мне позавчера ночью и, как я уже заметил, ставший отправной точкой этой усыпляющей беседы. Я находился в Капитолии Буэнос-Айреса, перед Росасом, отдавшим приказ о моем заключении и немедленной казни: я был Масой(Подполковник Район Маса, автор и первая жертва заговора 1839 г) и при этом я оставался самим собой, Груссаком. Мне удалось бежать, и я вдруг очутился где-то на крыше в Сан-Франциско, в окружении своей семьи (хотя на самом деле это была не моя семья). После десятка бредовых сцен мне на эту крышу привели коня, и я смог ускакать на нем в северные провинции, пересечь Рио де ла Плату и т. д. Что ж, все эти безумства подчинялись, как я понял после раздумий, определенной логической связи: в тот самый день, и почти одновременно, я, во-первых, вспомнил о своем пребывании в Сантьяго, увидев гаучо на коне; и, во-вторых, у меня возникла идея отправиться на лодке до острова, которым здесь владеют францисканцы; и, наконец, в пути я долго размышлял об одном эпизоде 40-го года, рассказанном в исследовании о Росасе французского моряка Паже, и дело было именно на берегах Параны.