Страница 20 из 34
Утром, чуть ободняло, полез барабанщик на чердак, бельишко в охапку собрал, – все как есть на месте. А чуть на свет вынес, так и заверещал:
– Ох ты, гусь я яблоками! Гляньте-ка, братцы… Никак черт на нашем белье трепака плясал!
Сбежались музыканты, – вот так постирушка. По всем порткам, рубахам жирной сажей следки понатоптаны. Да и следки какие-то несуразные: то ли селезень с медвежонком сажу на белье месили, то ли обезьяна заморская, из трубы вылезши, на передних лапках по белью краковяк танцевала…
Подкатился тут старший унтер-офицер, подковками затопотал:
– Что ж энто, до-ре-ми-фасоль вам в душу, за оказия?! Как так недоглядели? Почему такое?
Догляди-как тут, – не часовых же к подштаникам ставить… Капельмейстер на крик из своей фатеры поспешает. Скрозь очки глянул, чуть дневальному голову не отгрыз. А что ж с дневального в таком разе и спросишь, – ведь этак его и за лунное затмение под винтовку ставить-то надо…
Ну, кой-как дело обмялось. Собралась команда в верхнем помещении. Впереди флейты, за ними кларнеты, у стен геликон-басы, – самые пучеглазые да усатые кавалеры. Дал капельмейстер знак, чтобы, значит, «Марш-фантазию» спервоначалу для разгону музыки. Набрали солдатики полную порцию воздуха, понатужились, дунули в мундштуки, – как прыснет из всех раструбов керосин, – так всех с морды до подметок и окатило. А более всех капельмейстер попользовался, потому он всегда перед командой, палочкой своей выкомаривает…
Затрясся он, раскрыл было рот, чтоб всю команду в три тона обложить, ан слов-то и не хватило… Выплюнул он с пол-ложки, – с висков течет, мундирчик залоснился, с голенищ округ ног жирный прудок набегает. Залопотал он тут, как скворец, – и слов других не нашлось:
– Что значит? Что значит? Что значит?
Ничего и не значит! Помет на полу, а птички и видом не видать.
Призадумались тут и музыканты, а уж на что народ дошлый. Флейтист один мокроротый, весь, как сорочье яйцо, веснущатый, кинулся к керосиновой жестянке, что в углу стояла: пусто. А вчера полная ведь была, – вот в чем суть!
Стали солдатики шарить, про капельмейстера и забыли, – хочь и начальник, совсем он ошалел с перепугу, чихал в сенях да старшему унтер-офицеру бока свои мокрые под тряпочку подставлял. Стали шарить. Глядь-поглядь, такие же следки, как и на белье, только керосином смоченные, на чердак вели… Заскучали тут многие…
Однако ж, опомнился кое-как прибалтийский судак энтот, приказание дал, чтобы чердак до последней балки обследовать. Музыканты, ежели присяга потребует, народ храбрый: в самый бой впереди всех с музыкой идут. Ан тут человек с пять охотников-то набралось. Фонарь зажгли, барабанщик наган свой против неизвестной нации неприятеля из кобуры вытянул, поперли на чердак. Тыкались, все закаблучья друг дружке оттоптали, – хочь бы моль для смеха попалась. Только с дюжину пустых пивных бутылок у слухового окна нашли, – как кегли расставлены. Да заместо шара чугунная бомба, что к лампе подвешивают, рядом лежала. Ох, Ты, Господи! То-то вчерась ночью над головами гудело-перекатывалось. Потоптались музыканты, никто и слова не сказал.
Делать нечего, – стали они задом с лестницы спускаться, а вдогонку им из-под дальней черной балки стерва какая-то подлым голосом огрызнулась:
– Ку-ку! Шишь съели?…
Загремели солдатики вниз, аж лестница затряслась. Доложили капельмейстеру, бухнул он с досады в турецкий барабан колотушкой, чуть шкуру не прорвал.
– Чепуха на барабанском масле! Голые потемки разве сами разговаривать могут? Промывайте струменты, ну вас всех к подноготному дьяволу…
Обнакновенно немец, – и выразиться по-настоящему не умел. Поманил он старшего:
– Займись тут пока с ними. А я пойду переоденусь, потому я весь фотогеном провонялся. Фитиль в меня вставить – и лампы не надо!…
Отрепертились солдатики к вечеру, аж губы набрякли. Дело спешное: завтра утречком к полковой командирше в полном составе являться, сурпризный вальс играть. Проверили они струменты, да заместо верхнего помещения внизу их над койками поразвешали, – при лампочке да при дневальном сукин бес не накеросинит.
Сели в кружок – кто в картишки, кто ноты подшивает, кто из черного хлеба поросят лепит… И вдруг все враз к фортке головы повернули: из-за колодца, из садовой чащобы не весть на чем, – не дудка, не окарина, не весть кто «Лебединую прохладу» насвистывает…
Да с такими загогулинами да перекатцами, что капельмейстеру хочь лицо закрыть. Он, минога, гладко сделал, будто наждачной бумагой отшлифовал, а тут стежок за стежком золотом завивается, сам из себя звонкие ростки дает!… Кому ж играть? Все на местах. Экое, ведь, дело!
Пошушукались кавалеры. Расползлись по углам. В сад, конечно, ни один не сунулся, – место неладное: взамен знакомой куфарки еще такое, – тьфу, тьфу, – облапишь, что и рот набок сведет… Тихо-мирно по койкам своим завалились, подводные жуки в ушах зашуршали, – уснула команда.
Один щеголек-флейтист у окна сидит, хозяйство свое налаживает. Утром в экстренной суматохе со всем не управишься… Поясок лакированный лампадным маслом протер, на вороненую бляху подышал, тряпочкой прошелся, – так павлиньим глазком и прыснуло. Фуражечку встрянул, – не блин армейский, своя собственная, – края пирожком загнул. Соколом на голове сидит… Полосатые оплечья слюнкой освежил. – Эх вы, Дашки-канашки, прилипай к рубашке… Оплечья энти, братцы, у них, форсунов-музыкантов, как у селезней хохолок в хвосте. Так девушки пачками и дуреют…
Музыканты, они, черти, фасонистые, писарям не уступят. Потому завсегда на людях: то в городском саду в сквозном павильоне над публикой гремят, – кажный сапог на виду, – то на парадных балах мазурку расчесывают. Михрютками в голенищах разинутых не вылезешь, не тот табак. А ежели кой-что себе сверх форменной пригонки и дозволяли, – адъютант не подтягивал. Ему тоже, поди, лестно: такую команду хочь в Париж посылай…
Обдернулся солдатик, – кажись, все. А как шаровары свои просмотрел, видит, пуговки подтянуть надо, – нитка, сволочь, гнилая попалась: чуть молодецкую выправку развернешь, так пуговка канарейкой вбок и летит… Прихватил он все, как следовает, щука зубами не отгрызет. Подтяжечки новые примерил, в оконное стекло на себя засмотрелся: чисто генерал-фельдмаршал… Музыканты, они ремешками не затягиваются, – и форс не допущает, и для легкости воздуха в подтяжках способнее: ежели брюхо поперек круто перетянешь, долгого дыхания тебе, особливо на ходу, не хватит. Обязательно себя в штанах, как в футляре, содержать надо, чтобы правильная перегонка нот из грудей в подвздошную скважину шла.
Охорашивается флейтист в стекло, подтяжечками поигрывает, с сонной зевоты рыбкой потянулся, – ан почудилось ему тут, будто с надворной стороны серый козел на дыбки подымается, в окно на него во все глаза смотрит… Прикрыл солдат бровки ладонью, воззрился в темную ночь, так вдоль стены и метнулось чтой-то… Да еще и фыркнуло, шершавое зелье, – по всем кустам смешок глухой шорохом прокатился.
Не прачка ли Агашка? Голос у нее, однако, не толстый кларнет с переливом, не то чтобы в басовую подземность ударять. И бежать ей с чего же: ты ей гимнастерку поштопать, а она к тебе так всем арсеналом и подворачивается…
Кто ж, лярва, скрозь окно подсматривал?… Вспомнил тут музыкантик, какие чудеса в команде разворачивались, сжался, как мышь… Гардероб свой на табуретке конвертом сложил и в теплое гнездо под собственное одеяльце чижиком безвинным забился. Ишь, как в трубе корова в пустую бутылку ухает, а ведь на дворе ветра и в пол-колебания нет… Спаси, Господи, помилуй флейтиста Данилу, сонным неводом затяни, на заре перышком встряхни!
Остался дневальный посередке за столиком одинокой кукушкой. Сидит, бодрится, жужелицу по нотам пальцем подталкивает, чтобы правильное направление держала. Чего ж бояться: лампочка в полную силу горит, вокруг земляки в носовые фаготы дуют. Не в лесу сидит, – наплевать!