Страница 18 из 103
– Что же, по-вашему, делать?
– Что делать? Да вот что: всякий, способный носить оружие, обязан его носить, а младенцев и хилых, трусов и празднословов – по шее. Тогда выйдет толк. А теперь толку нет. Канцелярия какая-то всероссийская и ничего больше. Агитация, пропаганда… Прекрасно. Да время ли теперь языком трепать? Ведь у нас революция. Поймите: уже революция. Не будет, а есть, уже есть. Не готовиться надо, а делать. Ведь это все равно как если бы на нас немцы напали, а мы вместо того, чтобы крепости защищать, грамоте бы солдат стали учить. Побеждают не книжкой, а кулаком, не тем, что нюнят, Лазаря поют, а бомбами, пулеметами, кровью. Ну-с, а теперь рассудите так: всех членов партии, скажем, ну, сколько?… Ну, десять тысяч человек. Бросьте вы книжки в печку, вооружите вот этих людей, пусть все идут в бой. Сила?… Не так ли? И ведь каждый из них на словах за террор и о баррикадах толкует… А у нас что делается? Что?… Срамота… Готовы идти сотни две. Ну, сотни две и идут… без вашего разрешения. А вы, ручки сложив, поощряете: идите, голубчики, бейтесь, а мы дома скромненько посидим, чайку на досуге заварим, филозофические вопросы обсудим либо съезд соберем, докладов глубокомысленных наготовим, речей назвоним. И что ведь самое скверное: никто этого знать не хочет, никто этого позора не замечает. Так, мол, и хорошо. Так, мол, и надо. В этом, мол, правда. Ведь, помилуйте, туда же о морали толкуют… Наша-де мораль высока, выше буржуазной морали. Мы-де социалисты, и еще разная ахинея… Позор!..
От слов Володи у Болотова неприятно туманилась голова и трудно было дышать. Возлюбленная, белоснежно-чистая партия становилась грязной, замаранной, точно чужие цепкие пальцы прошлись по ней. И если вчера у Валабуева в доме ему хотелось ответить Арсению Ивановичу, хотелось крикнуть, что слова его – ложь, то теперь им овладело злобное чувство. «Нет, он не прав, – стараясь не смотреть на Володю, с негодованием твердил он себе. – Не в этом правда… Не в этом…»
– А главное, вот в чем беда, – продолжал спокойно Володя, сплевывая и скручивая новую папиросу, – мешают! Ну, лежали бы на печи и молчали. Так нет. Суются. Сентиментальность их одолела. Того нельзя, то безнравственно, это непозволительно. Хотят революцию в белых перчатках сделать. Не понимают того, – вдруг загремел он, – что кровь – всегда кровь, как там ее ни размазывай, как ручек ни отмывай. «Поменьше, мол, крови…» Да ведь это же иезуитство… Не в церковь, – на баррикады идем. Какие уж тут молитвы! А по мне, стесняться нечего: нету денег – воруй или, как в ваших салонах выражаются, «экспроприируй»… Я на Волге недавно был. Господи, что там творится!.. Жалко смотреть. Парень под виселицей, поймают – шабаш, а он без паспорта, без сапог, трое суток не евши. Ну, что ему делать? Разобьет казенную лавку, деньги украдет – спасен. Так, извольте видеть, – нельзя, а если и можно, то, извините, без жертв, а уж частных лиц ни-ни, невозможно, не тронь!.. Конечно, не тронь!.. Сидит буржуа толстопузый, господин коммерции советник Карманников, или помещик, благодетель крестьян, какой-нибудь генерал Забулдыгин, или паук Удавков. Нельзя, сохрани Бог: частные лица. Ну, значит, парню – на крюк. Чепуха! – стукнул он кулаком. – На войне, так не в гостиной, а на войне. Чего тут миндальничать? С нами не поминдальничают небось. Нас за ушко и на солнышко, дозвольте вам галстук надеть, а мы – и нашим и вашим, и капитал приобрести и невинность девичью соблюсти. Все это глупость одна… Сидят-сидят, как Симеоны-столпники, по тридцати лет свою святость высиживают, а в это время нас бьют мордой об стол да в кровь… Дерзай! На все дерзай, только тогда ты и человек. Червяки… И никаких вопросов тут нет, все позволено, слышите: все… Лишь бы добиться, только бы победить… С вопросами этими, с филозофиями, с белыми ручками, черта с два, далеко не уедешь… Ну, разболтался я с вами, – резко оборвал Глебов, – не охотник я до этих разговоров… интеллигентских. Не осудите. Завтра будем дело делать в Москве, а доказывать предоставим философам, вот этим, в манишках, черт их дери!.. Покойной ночи…
Володя скинул поддевку, положил ее под голову, повернулся к стене и сейчас же уснул. Должно быть, в поле шумела метель: сквозь грохот колес слышался тонкий, едва различимый, жалобный вой. Болотов, опустив голову на руки, не мигая, смотрел на просаленную обивку дивана и с усилием думал: «Прав Володя? Нет, конечно, не прав. Правда не здесь. Но где же? – в сотый раз спросил он себя. – Обязан каждый член партии в момент революции носить оружие? Да, конечно, обязан… Значит, и Арсений Иванович, и доктор Берг, и я, и тысячи таких, как и я, – лжецы и трусы… Но ведь мы не лжецы… Ведь я не лжец и не трус… Я-то ведь знаю, что я не трус… Я ведь знаю, что могу быть солдатом… да, да, да… именно, незаметным солдатом партии. Я-то ведь знаю, что каждый из нас готов умереть… Нужно партией управлять? Нужно. Значит, и Арсений Иванович, и я, и Вера Андреевна, и доктор Берг делаем хорошее и умное дело. Но что же мы делаем?… Разве не правда, что мы призываем к убийству и сами не убиваем? Разве не правда, что мы говорим, говорим, говорим, а как до дела дойдет, где мы? И разве разговаривать значит руководить?… – покачиваясь в такт поезда и чувствуя, что запутался в мыслях, мучительно думал Болотов. – Но тогда Арсений Иванович, и я, и доктор Берг – лжецы, и нас надо выбросить вон, как негодный ни на что сор, дать нам волчий билет…»
– Ваш билет, – раздался заспанный голос. Сонный кондуктор, с фонарем на поясе, прощелкнул маленький желтый кусок картона и, возвращая его, сказал:
– В Москву едете? Как бы греха не вышло.
– А что?
– Да дай Бог доехать. Говорят, пошаливают в Москве.
Поезд остановился. Двери были открыты, и из коридора тянуло морозом. На шапке, пальто и на сапогах кондуктора налип тающий снег: должно быть, метель разыгралась вовсю. На станции слышались голоса, чересчур громкие, звучные в ночной тишине. «Давай третий»… «Дава-ай»… Пискнул далеко впереди паровоз. Поплыли станционные фонари. Болотов, не раздеваясь, бросился на диван.
XII
В Доброй Слободке, у калитки двухэтажного каменного дома купца Брызгалова стояло три человека. Двое были одеты по-русски, третий, болезненный и бледный еврей – в осеннее драповое пальто. Невдалеке от них, шагах в сорока, несколько молодых рабочих, оживленно переговариваясь, возились с извозчичьими санями. Тут же, поперек улицы, валялся негодный хлам: подгнившие доски, срубленный телеграфный столб, желтый, рассыхающийся комод, оконная рама и широкие, звенящие на ветру, куски листового железа. Мороз щипал щеки. Блестел серебряный, выпавший за ночь, неизъезженный полозьями снег. У церкви Воскресения в Барашах звонили к обедне.
Один из молодцов, в полушубке, невысокого роста, скуластый, с калмыцкими, узкими, как щели, глазами и мозолями на иззябших руках, с любопытством следил за тем, что делалось у саней.
– Слышь, Сережа, потеха… Ей-богу, распречь не умеет, – сказал он и засмеялся.
– Распряжет… – лениво заметил Сережа.
– Извозчик ругается… Или пойти взглянуть? – помолчав, возразил первый. Не спеша передвигая ногами, он медленно подошел к кричавшим и ругавшимся людям.
– Ну, чего, товарищи, стали? – возвысил он голос. – Чего?
Дряхлый, в полинялом синем халате, извозчик, кряхтя, тянул к себе седую, тоже дряхлую лошадь. Увидев нового человека, он выпустил вожжи из рук и, кланяясь в пояс, слезливо забормотал:
– Ох-ох-ох… Батюшка… Ваше благородие… Прикажи отпустить… Лошадь-те не моя, вот-те Христос, лошадь хозяйская и сани хозяйские, хозяин-те спросит… Ох-ох-ох… Яви Божескую милость, прикажи отпустить…
– Замолчи, старый хрен!.. А вы что стали? Эй, товарищи, вам говорю!..
Пять или шесть румяных заводских парней и какой-то широколицый малый в овчинном тулупе, смеясь, указывали на тощего господина в пенсне. Господин этот тщетно пытался размотать туго стянутые гужи. Непослушные, тонкие, покрасневшие на морозе пальцы беспомощно хватались за узел, но только крепче связывали ремень. Малый в тулупе закрыл рукавом лицо и фыркнул в кулак: