Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 103



Проехали Выползово, Чемоданово, Сухолом. Всюду, сколько хватал зоркий глаз, колыхалась, волнуясь, зыбкая, желтая, еще неспелая рожь, – необозримое море русских, склоненных долу хлебов. Миша видел потную спину Тихона, широкий зад Чалого, пыльную ленту дороги и глубоко-голубое небо. Было знойно. Таяли белые облака. Пахло полем, травою. Пофыркивал Чалый. Однозвучно звенела тройка.

Проехав Можаровский лес, свернули на Орловский большак. И сейчас же Чалый, потряхивая расчесанной гривой и высоко выбрасывая сильные ноги, прибавил рыси. Под дугою мерно и быстро закачались его большие, настороженные уши. Пристяжные изогнулись в дугу, и вдруг враз запели и зазвонили малиновым звоном бубенчики и колокольцы. Мелко и сильно, вскачь, забирала ногами Голубка, и широким раскидистым махом, не отставая, скакал Золотой. Замелькали полосатые версты, голые столбы телеграфа. «Так-так-так-так… – думал в такт Миша, глядя на раскачивающуюся шею коренника и замирая от нетерпеливого ожидания. – Милый, еще… Еще, милый». Но Тихон натянул вожжи, и Чалый, переменив ногу, сразу убавил ход. Уже виднелась Болотовская усадьба: красная крыша и зеленый сад.

Николай Степанович Болотов, старый отставной генерал, стоял на высоком, выбеленном крыльце и, заслоняясь морщинистою рукою от солнца, смотрел на липовую аллею. Когда тройка миновала ворота с потрескавшимися каменными львами и солнечные лучи, сквозь листву, пятнами затрепетали на спинах лошадей и плечах Тихона, Миша не выдержал, выпрыгнул из коляски и, перегоняя ее, бегом побежал к отцу. Но не успел он поздороваться с ним, как его сзади обняли чьи-то руки, и Наташа, сестра, звонко поцеловала его. Из сеней послышались легкие женские шаги, и Миша еще не увидел, но уже почувствовал, что вошла его мать.

После бесконечного праздничного обеда Миша вышел в сад. Разлука была долга. Надо было все заново осмотреть, поздороваться с каждым деревом, с каждым камнем, с каждой тенистой аллеей. На дворе и в саду все было по-старому. По-старому, перевертываясь через себя и виляя лохматым хвостом, подкатился шершавый шоколадно-лиловый Шарик и понюхал Мишины сапоги. Почуяв Мишу, легавая красно-пегая сука Веста взвизгнула и лизнула его, как всегда, прямо в губы. Те же горничные: Лукерья и Даша, потупив глаза, поклонились ему. Та же ключница, Маланья Петровна, в том же синем платке, прошла на погреб за смородиновою водой. И так же буйно зарастали дорожки репейником, дикой коноплей и крапивой. И так же пышно распускалась сирень. И так же вкусен был зеленый крыжовник. И так же мирно в конюшне кони жевали овес.

Двор через околицу выходил в лес. В лесу было тихо и сильно, до духоты, пахло валежником и смолою. У заросшего мелкой осокой тинистого ручья Миша присел. Наташа, приминая руками гибкие стебли папоротника, придвинулась к брату и, заглянув в его счастливое лицо, робко сказала:

– Мы думали, что Саша убит… От него не было писем. Папа все плакал…

– А мама? – с живостью повернулся Миша.

– Мама, ты знаешь, молчит.

– А теперь?

– Теперь получили письмо. Пишет, что в плену…

Слава Богу… – Наташа перекрестилась. – И зачем это люди воюют?…

Миша знал о Цусимском бое. Но он ни разу не вспомнил о брате, о том, что брата могли убить. Он не огорчился и не обрадовался словам Наташи. В плену так в плену. Незаметно и постепенно, от товарищей, из брошюр, из газет, из намеков, из значительных умолчаний, он в свои восемнадцать лет уже капля по капле впитал то всеобщее равнодушие к русским несчастьям, которое считалось тогда заслуженным и уместным. «Так им и надо…» – думал он, хотя не мог бы сказать, кто такие «они» и почему надо, чтобы «они» тонули, погибали или сдавались в японский плен. Не отвечая Наташе, он спросил:

– А почему мама в черном?

– Мама теперь всегда в черном… Ты знаешь что-нибудь об Андрюше?

– Нет. Ничего.

– Почему он не пишет?

– Не знаю.

Наташа задумалась. Слабо и сухо, нехотя долбил дятел в чаще.

– Послушай, Миша, скажи… Я давно хотела тебя спросить… Миша, скажи, что он делает там, Андрюша? Где он?… Я знаю, что ему худо… Ему очень худо… Миша, правда, что он социалист?

Миша молча кивнул головой.

Наташе было семнадцать лет. У нее были голубые глаза, почти льняные белокурые волосы и длинные узкие руки. Она училась дома: зимою в Москве и летом у себя в Болотове. О партии она знала только по слухам. Но, сама не понимая почему, она привыкла считать революционеров самоотверженными и замечательными людьми. Партия казалась ей тайным монастырем со строго отшельническим уставом. Ее смущало только одно, – что революционеры убивают, бросают бомбы и дерутся на баррикадах. И теперь было жутко, что тот самый, почти чужой ей Андрюша, портрет которого стоял у нее на столе, Андрюша, высокий, сильный, непонятный мужчина и брат, – революционер, то есть мученик и убийца. Стало ясно, почему он не пишет. «Если кто приходит ко Мне и не возненавидит отца своего и матери, и жены, и детей, и братьев, и сестер, а притом и всей жизни своей, тот не может быть Моим учеником», – вспомнились ей слова из любимого евангелиста Луки.



Мише было не жутко, ему было радостно знать, что его брат – член партии и революционер. О партии он знал мало, немногим более, чем сестра. Иногда в гимназии он украдкой прочитывал запрещенные книги. По этим книгам жизнь революционеров казалась доблестным подвигом и нелицемерною жертвой. Он плохо понимал, чего именно добиваются социалисты, но верил, что все, чего они требуют, справедливо и хорошо. Он не раз слышал, что только социалисты честные люди и что уважающий себя человек в России не может не быть революционером… И, не зная ни партии, ни социализма, ни революции, не отдавая себе отчета, что такое террор, и даже не задумываясь над этим, он вдохновенно, по-юношески решил, что обязан служить народу. И когда он это решил, незнакомая и далекая партия стала близкой, родной и любимой. И уже не за народ, за партию, за Андрюшу и за таинственный комитет он был искренно готов отдать свою жизнь.

– Миша… – негромко позвала Наташа.

– Что?

– Миша… а ты тоже думал об этом?

Понимая ее без слов, Миша опять кивнул головой.

– Ну, и что же, Миша? Миша не отвечал.

– Миша…

– Что?

– Миша, тебе не страшно?

– Что страшно?

– Тебе не страшно… убить? Миша заволновался.

– Ах, Наташа, убить… – подымаясь с измятой травы, возбужденно заговорил он. – Зачем ты спрашиваешь?… А они?… Разве они не убивают?… Разве не вешают?… Разве не расстреливают рабочих? А девятое января?… Разве кругом не «насилие и зло безраздельно царят»?… Наташа, я этого не могу… Понимаешь ли, не могу…

– А все-таки, Миша… убить.

– А Андрюша?

– Что же Андрюша?

– Разве Андрюша не убивает?

Наташа умолкла. Ей вспомнились другие слова того же евангелиста Луки: «Любите врагов ваших, благотворите ненавидящих вас, благословляйте проклинающих вас и молитесь за обижающих вас».

VIII

Отставной генерал Николай Степанович Болотов был человек твердых правил. «Отечество», «церковь», «царь» были для него не только торжественными словами. В этих словах он полагал смысл своей жизни, как его сын Андрюша полагал смысл своей в словах противоположных: «республика», «революция», «социализм». Точно так же, как все, Николай Степанович чувствовал, что в России совершается что-то новое, но уразуметь значения этого нового, конечно, не мог. Он знал, что «отечество» в опасности: каждое утро газеты сообщали о поражениях на театре войны. Но он не спрашивал себя, не авантюра ли эта губительная война и кто за нее ответствен? Россия воевала с Японией, и Япония побеждала Россию. Перед таким беспримерным позором должны были умолкнуть все разногласия: при кораблекрушении не судят виновных, а спасают корабль, и при пожаре не ищут причины, а заливают огонь. Он думал, что в несчастьях России виноваты и те, кто сумасбродно затеял войну, и те, кто бездарно командовал войсками, и те, кто высмеивал армию, и те, кто боролся с правительством, и Куропаткин, и Плеве, и Алексеев, и интенданты, и студенты, и евреи, и поляки, и финны, – словом, все русские граждане, вся Россия. Он не замечал, что подписывал «отечеству» приговор еще более суровый, чем тот, который подписали японцы под Мукденом и при Цусиме. Но если бы победила Россия, если бы Япония была разбита, он бы порадовался войне. Он не задумывался над тем, насколько каждая война жестока и преступна. Он смотрел на войну послушными глазами солдата, как на нерушимый закон, освященный от века, о котором рассуждать кощунственно и бесплодно. Если кто-нибудь спорил с ним, он отвечал не убедительным, но исполненным для него проникновенного смысла словом: «Несть власть, аще не от Бога». Он был горд своим сыном Сашей: Саша честно служил «отечеству» и «царю».