Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 39



Гриша толкнул меня в бок.

– Вот видишь, я же говорил тебе, он – профессор.

– Что? Профессор! Давно уже, дорогие мои, профессор. А потом война, эвакуация, очереди за хлебом, нетопленные аудитории. В сорок четвертом умерла жена, и я пятнадцать лет был одиноким. А потом вот на ней, на Вале… она была самой любимой моей студенткой. А теперь жена. Вы понимаете, – жена! Полюбила меня, пятидесятилетнего! И знаете, как только женился, я вдруг почувствовал, что сразу лет на двадцать помолодел. Да, да, – великая сила молодая жена. Она принесла с собою такое обновление! Я теперь делаю все, чтобы жить ее интересами, радостями и заботами. Это так интересно, мои молодые друзья, так интересно! Мы, например, сейчас путешествуем по черноморскому побережью и санаторной оседлости предпочли кратковременные остановки на правах «дикарей». Ялта, Геленджик, теперь Сочи. Мы нигде не заводим длительных знакомств. Право, они беспокойны.

Профессор говорил и говорил, голос его становился монотонным, и мы начинали постигать, что такое означает на его языке «живу одними интересами с молодой женой», и то, почему курортным путевкам он предпочитает кратковременные заезды в черноморские города, ограниченные случайными шапочными знакомствами.

Профессор говорил и говорил. Но вдруг в равномерное жужжание этого старого шмеля ворвались какие-то новые тревожные нотки. Седая голова все чаще и чаще стала поворачиваться в сторону моря.

– Да, я переживаю теперь какое-то поистине невероятное омоложение, мои молодые друзья. Однако…

И мы тоже посмотрели на море. Белая Валина шапочка с прежней беззаботностью прыгала над волнами. Но рядом с ней появилась другая, зеленая, и мы услышали (на воде порою с ненужной громкостью звучат человеческие голоса) звонкий молодой голос:

– Вы держитесь ко мне поближе, Валюша. Здесь кидает сильнее.

Потом над гривой волн поднялись две руки, сцепленные в одно согласное рукопожатие. На загорелом лице под зеленой купальной шапочкой обозначились тонкие черные усики. Валя и ее случайный партнер по заплыву, хохоча, гребли к берегу, стараясь держаться на воде с помощью одних только ног, потому что руки их были победно подняты над поверхностью моря.

Профессор забежал по щиколотку в воду, сложил рупором ладони и, стараясь победить озорной ветер и шум накатывающейся волны, закричал:

– Валюша, осторожнее, поворачивай к берегу, Валюша! Далеко не заплывай.

Но едва ли за веселым беспорядочным шумом волн Валя его услышала.

Колода карт

Редактор городской газеты, щупленький лет за сорок блондин с залысинами и тонкими кистями рук, покоящимися на мокром типографском оттиске, только что внесенном в кабинет метранпажем, утомленными, подслеповатыми глазами – роговые очки лежали на столе – внимательно глядел на нового сотрудника, совсем еще молодого Алексея Глебова с несбритым пушком над верхней губой и непокорно топорщившимся на голове ежиком волос.

Торопясь и волнуясь, что свойственно всем молодым сотрудникам, Глебов докладывал об итогах своей командировки. Лицо его выражало предельную настороженность.

Глебов ездил в небольшой живописный городок Зеленохолмск, опоясанный горной грядой на раскопки старых фронтовых траншей.

Тридцать лет назад, в июле сорок четвертого года, взвод пехотинцев сдерживал здесь в течение двух суток целый фашистский батальон, позволив совершить нашим войскам обходный маневр. Смельчаки погибли все до единого, и тридцать лет о месте их погребения никто не знал. За это время стали взрослыми их дети, поседели убитые горем вдовы, с земли, политой их кровью, было снято тридцать урожаев. Тридцать раз выпадал на нее снег и тридцать раз растапливало его весеннее солнце. И вот при случайных обстоятельствах были обнаружены братские могилы.

– Вы что-нибудь привезли с места раскопок? – сухо откашлявшись, спросил редактор. – Что-нибудь существенное?

– О да, конечно! – пылко воскликнул Алексей Глебов и положил на редакторский стол сверток.



Зашуршала бумага, и редактор увидел полуистлевший обрывок полевой карты, какими пользовались на войне все командиры взводов, рот и батальонов, и черный земляной прямоугольник. Пахло от него сыростью, тленом и вечным покоем тех, с чьими останками рядом был он найден. Взгляд редактора стал вопросительным.

– Это, по-видимому, записная книжка, – горячо и быстро заговорил Глебов и зачем-то сунул в карман серых джинсов левую руку.

– Посмотрите внимательнее, Анатолий Власович, – вот тут, где земля осыпалась, даже ее уголки проглядывают. Она была найдена рядом с куском полевой сумки, но тот рассыпался в пыль, едва к нему прикоснулись. И тогда я сказал старшине-саперу, руководившему раскопками: «Послушайте, а это вы не трогайте. Отдайте мне. Разве не видите, что под этой землей записная книжка». И он отдал. А я думаю, что эта записная книжка самого командира взвода: лейтенанта или младшего лейтенанта. Ведь во взводе никто больше не мог носить офицерскую полевую сумку. Ведь так?

– Вы наблюдательны, – сдержанно похвалил редактор.

– Следовательно, Анатолий Власович, – горячо продолжал новый сотрудник, – в этой записной книжке могут быть его последние мысли, записи о ходе последнего боя. Ведь они все погибли, отражая танковую атаку. Возможно, что он, видя, как фашистские танки переваливаются с бугра на бугор, записал в ней последние свои слова что-то жене и детям, а быть может, и всему нашему поколению.

– Что-то патриотическое, – подхватил редактор. – О! Тогда мы имеем возможность прогреметь на весь Советский Союз. Вы оставьте свою находку, а я пошлю ее криминалистам в лабораторию. А сами завтра этак часиков в двенадцать заходите.

На другой день, сгорающий от нетерпения Глебов в назначенное время переступил порог кабинета. Редактора он застал в прежней позе, только оттиск газетной страницы был новым.

Утвердив на переносье роговые очки, редактор сухо сказал:

– Не получилось, Глебов. Полное разочарование. Это вовсе не записная книжка.

– А что же? – не совсем смело спросил молодой журналист.

– Всего-навсего колода карт, – пренебрежительно вымолвил редактор. – Самые банальные игральные карты. Тройка, семерка, туз, короли и валеты и прочая шушера. Огорчительно, но как принято у нас, у газетчиков, говорить: полный прокол.

– Я могу быть свободным? – горько вздохнул Глебов.

– Да, да, разумеется, – последовал утвердительный ответ.

Вечером, завершив все свои текущие редакционные дела, Глебов возвратился домой. Ночью ему не спалось. Неясные мысли не давали покоя. Записная книжка оказалась всего-навсего колодой карт. Конечно, досадно.

В окне стоял серпастый месяц, застыло звездное небо, опрокинутое над буйно цветущими весенними садами и крышами города. Прикуривая папиросу от папиросы, Глебов пристально вглядывался в редеющий сумрак, и воображение рисовало ему одну за другой картины уже далекого прошлого. «Ну и что же, что это не записная книжка, а колода игральных карт, – подумал он с неожиданным ожесточением. – Ведь этими картами играли они».

И он представил себе, как в сырой, наспех вырытой траншее сорок человек двое суток сражались против двухсот гитлеровцев, вооруженных танками и орудиями, как прошивали над бруствером воздух фланкирующим огнем пулеметы, как подползали ночью фашисты к этой траншее и, бросая гранаты, орали хриплым голосом: «Рус капут!», «Рус, сдавайсь!». А сорок смельчаков стояли насмерть. Они уже не надеялись остаться в живых и все-таки не произносили мрачного слова «смерть». И, может быть, пока одни из них вели наблюдение и перестрелку, другие брились, писали письма, а четверо или шестеро резались в «дурачка», воспользовавшись этой колодой карт. Взлетали над опустевшим патронным ящиком восьмерки, десятки и короли, и люди, уже твердо знающие, что они стоят одной ногой по ту сторону жизни и не могут надеяться на счастливый исход, выкрикивали сквозь махорочный дым:

– А туза не хочешь!