Страница 83 из 97
Два месяца продолжались ежедневные занятия отца с сыном, как вдруг прискакал гонец. Он передал Торели письмо от первого министра.
Арсений по-отечески справлялся о здоровье Торели, сетовал, что не видно при дворе знаменитого придворного поэта, между прочим напоминал: все ждут обещанного восхваления царицы Русудан, о котором однажды было договорено. Снова напоминалось о том, что епископ Саба уже сложил свои ямбы, что они всем нравятся, но все-таки все с нетерпением ждут стихов поэта Торели. Под «всеми» надо было понимать, что ждет и сама царица.
Письмо живо напомнило Торели всю обстановку двора, в которой он столь разочаровался. Вспомнилась вся толпа льстецов, суетящихся у подножия трона, вспомнились лицемеры, для которых нет на свете ничего святого, которые все силы тратят на то, чтобы добиться высоких званий и степеней, а власть используют, чтобы умножить свои доходы, нахватать взяток.
Но письмо первого министра напомнило Торели и о другом, а именно о том, что он все же поэт и как давно он не брал в руки пера, не сидел, не мучился над бумагой. Уж не разучился ли он за это время писать стихи?
Торели сел писать восхваление, хотя в душе у него не было ничего, кроме жгучей горечи за Грузию, настигнутой бедами, и кроме возмущения беспечностью нынешних правителей страны.
Давно не брался за перо придворный поэт Торели. Сначала отвыкшая рука никак не хотела двигаться по бумаге, потому что в душе и в уме не могло зародиться ни одной строки. Потом тяжело и трудно легли первые строки, потом Торели забылся, крылья его вдохновения снова распрямились, и стихи легко и вольно полились один за другим. Пожалуй, никогда не писал Торели с таким подъемом и жаром. Только не получалось у него восхваление Русудан, заказанное царским двором, но выплескивались на страницы сокровенные душевные скорбь и боль, которые, как потом оказалось, были скорбью и болью всего народа. Торели писал восхваление герою Гарнисской битвы Шалве Ахалцихели.
В первых главах поэт воспевал сказочное мужество Шалвы, его бескорыстие и беспредельную любовь к Грузии. В тяжелых войнах, в Басиани и Шамхоре, во время взятия Гандзы и Нахичевана, в далеких легендарных походах к берегам Черного моря и в Иран, а также в жарких схватках с монголами всегда побеждала сабля Шалвы Ахалцихели. Один только блеск этой сабли заставлял врага зажмуриваться или отворачивать лицо, потому что она блестела ослепительно, как солнце.
В ужасном Гарнисском бою Шалва оказался единственным из всех грузинских военачальников, кто грудью встретил напор врага и не показал хорезмийцам спины. И хотя убили под ним коня и сабля переломилась по самую рукоятку, все же он как богатырь продолжал сражаться с врагом.
После воспевания мужества, силы и благородства Шалвы в поэме следовал плач по четырем тысячам месхов, которые все до одного положили свои головы у Гарнисских скал за родину.
Много было врагов, сто на одного месха, но месхи не отступили ни на один шаг. Поэтому нельзя сказать, что они были побеждены. Они были просто убиты. Они на веки вечные прославили грузинское мужество.
Эти главы поэмы были особенно поэтичны. Сила так и клокотала в них. Здесь Торели ярко живописал родную грузинскую природу, как это полагается в плаче. Здесь же он обрисовал и отдельных месхов, и отдельные картины боя, те, что врезались в память, ибо поэт сам ведь был там и все видел. С горечью и болью плакал поэт над памятью павших, с гневом и яростью проклинал тех, кто должен был помочь месхам и не помог.
В последних главах «Восхваления» Торели рассказал о пленении Шалвы Ахалцихели, о его достойном и мужественном поведении в плену и, наконец, о принятии мученической смерти. Поэт провозглашал Шалву Ахалцихели славой и совестью народа, героем и мучеником, умершим за величие родины, за святую веру.
От имени Шалвы поэт призывал всех грузинских рыцарей, в ком бьется еще честное сердце и в чьих сердцах живет еще хоть искра любви к Грузии, подняться на защиту родной земли.
Кончалось «Восхваление» гимном, прославляющим Грузию.
Несколько дней Торели ходил как в тумане. Все, что он думал и чувствовал, уже перенесено на бумагу, но все оно еще и в душе поэта. Он ходил, бормоча свои собственные стихи, мысленно перечитывал их, исправлял, зачеркивал, писал заново. Наконец наступило великое облегчение, которого не понять тем, кто не носил в гору камней на своих плечах, кто не писал стихов или картин и кто не освобождался от бремени.
Немного успокоившись, Торели переписал свое «Восхваление», сделав несколько одинаковых списков. Один список он послал семье Шалвы Ахалцихели, второй – в Гаги двоюродному брату Шалвы Вараму Гагели, третий – книжнику-летописцу Павлиа в монастырь. Несколько списков он положил в дорожную суму и отправился с ними в Тбилиси.
Всюду в столице Торели, оглядываясь по сторонам, удивлялся переменам. Всюду чинили, латали, обновляли разрушенные дома. Во многих местах возводились новые здания. В торговых рядах и лавках, тоже восстановленных, парило оживление, почти как в мирное время. Но многие дома и целые улицы все еще стояли покрытые сажей, с выбитыми стеклами и напоминали больше ямы и логова первобытного человека, нежели жилища современных людей.
Издали бросались в глаза поднимающиеся в небо леса над Курой: на месте бывших палат Русудан возводились новые, еще более пышные палаты. Бесчисленные вереницы арб со всех сторон тянулись к месту стройки. Они везли известь, камень, доски. На лесах и вокруг лесов был настоящий муравейник. Каменщики, плотники, подносчики камней трудились там.
На узенькой улочке внимание Торели привлек отсвет огня из гончарной мастерской. Что-то потянуло заглянуть и в саму мастерскую. В глубине полутемного помещения топилась печь, обжигались горшки, кувшины и миски. Недалеко от порога сидел на чем-то низком по-прежнему заросший бородой слепой Ваче. Он бренчал на чонгури и низким голосом про себя напевал какую-то песню.
Торели тотчас спешился, зашел в мастерскую, обнял и расцеловал своего несчастного друга. Ваче отложил чонгури, подвинулся, давая место Торели. Поэт присел рядом со слепцом на обрубке бревна.
– Ну как ты, что делаешь, зачем забрел в мастерскую?
– Копчу небо. Ни один живой человек не может жить без работы. Вот я и устроил себе эту маленькую мастерскую, леплю посуду, обжигаю. Глаз у меня нет. Но во время работы я руками вижу лучше, чем зрячий. Теперь это уже не пальцы живописца, а пальцы гончара.
Ваче вытянул руки и поразительно быстро заиграл пальцами, точно крутился в это время гончарный круг и под пальцами была мягкая глина, а не пустое место.
– Цаго, – крикнул Ваче в глубину мастерской, – Цаго, покажи гостю, какие кувшины и пиалы научился я делать.
Услышав имя Цаго, Торели смутился. Ваче, должно быть, догадался о смущении гостя. Он опустил голову и негромко, как бы извиняясь, сказал:
– Мою дочку зовут Цаго. Она всего лишь на два года моложе твоего Шалвы.
У полок с готовой посудой появилась девочка. Она снимала на выбор пиалы, кувшины, суры и азарпеши. Торели с восторгом разглядывал изящные изделия слепого. Исполненные в форме разных зверей суры и чинчилы, украшенные строгим, но красивым орнаментом пиалы были действительно редкими образцами искусства.
– Прекрасно, изумительно, великолепно! – то и дело восклицал Торели. – Ты молодец, Ваче. Дар первейшего художника Грузии не пропал и здесь.
– Тебе и правда понравилось? – обрадовался Ваче как ребенок, больше чем тогда, когда видные сановники хвалили его живопись во дворце Русудан. – Тогда возьми себе на память лучшее, что здесь есть. Цаго, отложи гостю павлинью суру и чинчилу в виде маленькой лани. Остальное пусть гость выберет сам на свой вкус.
Торели начал отнекиваться, но, видя, что подарков не избежать, отобрал некоторые вещи, отложил их в сторону, а сам снова сел рядом с Ваче.
– Бренчишь на чонгури?
– А что делать, Турман. Под чонгури лучше поется. А без песни, как и без работы, я не могу. Много горечи на душе. Отвожу душу песней, подбираю музыку к разным стихам.