Страница 14 из 27
Еще можно ужаснуть Руфину, если сравнить американца и русского. Или СССР (сейчас Россию) и Америку. Мол, чего американцы до сих пор заходятся по поводу советского присутствия в Афганистане, куда наш контингент вошел по просьбе законно избранного правительства, а сами вторгаются непрошенно и во Вьетнам, и в Афганистан, и в Югославию, и в Ирак.
- Да вы понимаете, что говорите?!! - дрожащим от возмущения голосом вопрошает Руфина. А что я говорю? Я смею сравнивать себя с американцами, что выглядит в глазах америкофилки поруганием святынь. Я это прекрасно знаю и хулиганю: нет-нет да пугану Р., отозвавшись о предмете ее обожания без восторга. Что ж, грешна, каюсь.
Михаил Лобанов НА ПЕРЕДОВОЙ
В 1941 году я закончил 7-й класс Екшурской средней школы на Рязанщине, а через полтора года, семнадцати с небольшим лет, был призван в армию, направлен в январе 1943 года в Благовещенское пулеметное училище (под Уфой). Но закончить нам его не дали. Уже в середине июля нас по команде подняли с нар и объявили об отправке на запад. Я попал на Курскую дугу, участвовал в боях стрелком первой гвардейской стрелковой роты пятьдесят восьмого гвардейского стрелкового полка восемнадцатой гвардейской стрелковой дивизии тридцать третьего гвардейского стрелкового корпуса одиннадцатой гвардейской армии. 9 августа 1943 года был ранен осколком мины в бою в районе населенного пункта Воейково, что в двадцати четырех километрах восточнее Карачева (Брянская область). За участие в боях награжден двумя боевыми орденами - Красной Звезды и Отечественной войны I степени.
Вспоминаю, как мы шли ночью на передовую. Впереди небо было в трассирующем свечении, в бегущих друг за другом роящихся огненных светлячках, пунктирах, оставляющих за собой полудужия или же растягивающихся по горизонту. Казалось, что там - главное, и все вместе, с ними не страшно (еще не знал огромного пространства от окопов даже до санбата). Все там вместе, вся армия, все делают сообща что-то налаженное, почти праздничное, это чувствовалось по непрекращающемуся кружению (так казалось) трассирующих огней.
Прямо с ходу, неожиданно, мы подошли к окопам, а потом оказались в них. Чувство было самое обыденное, как на привале. Видимо, скоро будет рассвет, очень хотелось есть. Сухой паек был съеден двое суток назад, вспоминалась буханка хлеба, найденная накануне по дороге, эта буханка валялась на пути, странно было, что ее не подобрали до нас, тогда же я ее поднял, и мы жадно съели её. В окопе нас казалось мало, после того как мы шли ночью, но было уже привычно, здесь мы и должны были быть, все те, кто стоит рядом. Давно рассвело уж. Послышалось, но не мне одному, это я понял по лицам, далеко в стороне или далеко впереди что-то начало происходить. Понятно было лишь то, что там были наши, и только от них шло всё, что там делалось. Вскоре слева от окопа появились раненые, были видны согнутые спины, стоны раздавались где-то за нами. Над окопом неожиданно вырос лейтенант, шедший с нами ночью на передовую, в памяти остался чудовищно раскрытый рот: "Впе-е-р-е-ед!!!". Когда вылезли из окопов и побежали по ржаному полю, всё трещало вокруг от выстрелов, но никого во ржи не было видно, мы бежали за лейтенантом. Когда залегли, я в трех шагах увидел лежавшего неподвижного человека, немолодого, понял - убитый. Наш. Он лежал на боку, с подогнутыми к животу ногами, обнаженный от живота до колен, я подумал, что он мучился и сам разделся. Это меня почему-то больше всего удивило, но я не почувствовал никакого ужаса, как будто я уже видел это раньше. Попадались во ржи другие убитые, один - и этим он отличался от других, похожих друг на друга, - с разбитым черепом. Стреляли, перебегали. Непонятно, когда загорелась рожь, и сколько времени прошло, и когда появились самолёты. Их не было видно, но они летели где-то рядом, сзади, очень низко, и затихали в треске горящей ржи. После них жиденьким, почти безобидным казалось потрескивание. И вдруг, буквально в десяти-пятнадцати шагах, где начиналась непримятая рожь, выскочила фигура в зеленом френче, закричавшая что-то по-немецки, и тут же упала от соседнего от меня выстрела, сапогами к нам, с кобурой на боку, - это я рассмотрел, когда немец уже лежал в нескольких шагах от нас, удивительно тихий в такой же удивительно вдруг наступившей тишине.
Потом мы оказались в открытом месте - метрах в трехстах впереди два танка, странно, что не стреляют, не едут, а стоят, и около них фигуры людей… А потом вдруг - наступивший вечер, село с колокольней, всё горит… Нас собрал комбат, приказал накормить. Лейтенанта не было среди нас. Мне казалось, что всё теперь уже позади, все люди вокруг - хотя почти все другие, но те самые, которые должны были быть, и было спокойно перед тем, что ожидало нас завтра. Я уснул у стога сена.
Удивительно: не было никакого страха, когда я был на передовой, видел убитых, и сам каждую секунду мог быть убит. Но шли годы, десятилетия, и не переставало мне сниться, что меня отправляют на передовую, и я просыпался с чувством какой-то тоски, что ли.
В своих воспоминаниях, впервые опубликованных в книге моей "Надежда исканий" (1978), я подробно писал и о других, с моим участием, боевых эпизодах на Курской дуге - вплоть до того, как был тяжело ранен осколком мины. И всё, что было тогда, не столько даже вспоминается, а, говоря церковным языком, пребывает во мне. И особенно - картины немецкого отступления с мертвыми телами по дорогам, полям гитлеровских солдат, вблизи терявших казавшуюся до того таинственность врага.
Уже спустя много лет после войны я впервые поехал в Германию, и перед поездкой Вадим Кожинов полушутя-полусерьёзно сказал мне по телефону: "Вы скажите, что воевали на Курской дуге, но зла не помните". Наша русская природа - не мстительная, но наплывало на меня то военное прошлое, когда я находился рядом с ректором Лейпцигского Литинститута, по приглашению которого, мы, преподаватели и студенты Литинститута имени Горького, приехали в ГДР. Этот ректор, плотный, бюргерского склада, с тяжелым взглядом немец по фамилии Шульц воевал в России, был пулемётчиком, и меня не покидала мысль, когда я видел его, говорил с ним, - не он ли строчил из пулемёта во ржи в описанный мною день нашего наступления на Курской дуге в начале августа 1943 года, и сколько же выкосил он за войну наших людей.
Потом я был в Кёльне, где в институте славистики Кёльнского университета работал профессор Вольфганг Казак, автор известного "Лексикона русской литературы XX века". В юности он состоял в гитлерюгенде (союз гитлеровской молодежи), воевал против нас, в конце войны, восемнадцатилетним оказался в советском плену, затем вернулся в Германию. В разговоре по телефону он сказал мне, что знает меня, но не пригласил в свою Муху (дом под Кёльном), где днюет и ночует московская либерально-диссидентская публика - "источник его знаний о русской литературе". В институте славистики он привел меня в пустую аудиторию, и когда после своих замечаний об односторонности его "Лексикона…" я сказал, что писателей у нас навсегда разделили 3-4 октября 1993 года, что "апрелевцы-демократы" подтолкнули Ельцина к "решительным действиям", Казак по-молодому вскочил с места, метнулся вниз по лестнице (на какое-то совещание), и разговор наш закончился уже на ходу. Он знал, конечно, что, как и он, я воевал, и это, видно, вряд ли могло расположить его к собеседнику…
Сквозь смрад либеральной клеветы о нашей Священной войне, юбилейных игр вокруг 9 мая политиканов, гробящих нашу нынешнюю армию, сквозь пошлость, скотство "красивой жизни" буржуазных хищников, горит во мне режущий душу плач моей бабушки, получившей похоронки на двух своих сыновей: двадцатичетырехлетнего Мишу, капитана-артиллериста, и двадцатилетнего Костю, танкиста. А моя мать, вспоминая однажды своего младшего брата, сгоревшего в танке под Веной за неделю до окончания войны, сказала: "Я целый год не могла затапливать печку. Зажгу спичку - и о Косте думаю, как он, бедный, в танке горел…" И тихо заплакала. Я внутренне вздрогнул - как она, почти физически, чувствовала муки брата, и никогда никому об этом не говорила, первый раз вырвалось за четверть века…