Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 88

Ах, боже мой, да в Москве же! Но эти звуки – неужели все еще сон?

Он вскочил с кровати и подошел к окну. Дворник в грязном переднике, с круглой медной бляхой на груди, подметая улицу, лениво перебранивался с одиноким прохожим.

Освещенный нежным розовым светом утренней зари, Кремль был чудо как хорош! Его кирпичные красные стены, затейливые башни, белые златоглавые соборы, отразившись в гладком зеркале реки, представляли собою картину поистине фантастическую.

Перед лицом этой дивной русской красоты, ошеломленный, стоял Никитин. Он вспомнил вчерашний день и ужаснулся: как мог он, ничтожный человек, вместо того, чтобы любоваться Москвой, вместо того, чтобы поклониться ее святыням и древностям, – как мог он очертя голову кинуться в толчею торговых дел, чаевничать, толковать с книгопродавцами!

«Ну, действительно, не кулак ли? – сокрушенно подумал он. – Копейка свет божий затмила… Вторые сутки в Москве, а что узнал, что увидел? Что тысячи трактиров? Что на полмиллиона чаю за год выхлестывают? Ох, батюшки! Стыда-то, стыда…»

Могучий звон плыл над Москвой. Золотым пожаром разгорался, пылал восток. А с севера, из-за Кремля, медленно подымалась грозовая туча, мрачную черноту которой голубыми копьями пронзали длинные молнии. Небесный бой закипал вдалеке, грозные темные рати надвигались неумолимо; но смело и гордо навстречу им вздымала Москва золоченые шлемы кремлевских соборов.

Чувство какой-то, чуть ли не детской робости охватило Ивана Савича, когда он входил под сумрачные своды Боровицкой башни. «Шляпы кто, гордец, не снимет у святых в Кремле ворот?!» – вспомнились ему давно, еще в школярские годы, выученные стихи.

Тихо и малолюдно было в Успенском соборе.

Черные гробницы московских патриархов, камни пола, выщербленные временем, громадные, тяжелые столпы, испещренные множеством ярусов темной, с золотом, живописи, столпы, возносящиеся из синих, пахнущих ладаном сумерек ввысь, к куполам, где сквозь узкие щели-окна струился розоватый свет – утренний, радостный, еще не омраченный грозной чернотою, – все это было по-русски величественно, по-русски прекрасно.

И перед этим величием, перед этой красотой Иван Савич опустился на колени.

Петербург

Великолепный град рабов…

Он покидал Москву со странным чувством.

Его радовало, что удалось успешно справить свои торговые дела и довольно выгодно закупить для магазина учебники, географические карты и кое-какую необходимую мелочь, вроде перочинных ножичков, карандашных наконечников и гуммиластиков.

Его также радовало и то восторженное ощущение подлинной русской красоты, которое он испытал, бродя по Кремлю, поднимаясь по невероятно высоким узким ступеням в темных переходах Василия Блаженного, ранним утром слушая могучий перезвон московских колоколов.

Но вместе с тем и какая-то печаль, скорей всего печаль расставания, неожиданно вдруг нахлынула, когда, уже выйдя из гостиницы, готовый ехать на вокзал, садился на живейного извозчика и в последний раз окинул взглядом длинную, причудливую панораму Кремля. Он вспомнил, как покойный Придорогин говаривал: «Москву без слезы не покинешь».

Так оно и было.

В Петербург Иван Савич ехал не без робости.

Ведь это был город, в котором всего двадцать три года тому назад жил Пушкин, в котором каждый камень еще напоминал о нем.

В этом далеком и каком-то туманном и призрачном городе сейчас жили Некрасов, Гончаров, Чернышевский, тончайший и прекраснейший Майков…

Этот город по праву почитался городом литературных знаменитостей, так сказать, Пантеоном российской литературы.



Робость Ивана Савича была не удивительна.

Кроме того, еще и другое обстоятельство несколько смущало его и настраивало на нервический лад. Что же это за обстоятельство? – спросит любопытный читатель. Совестно признаться, это, может быть, смешным покажется, но таким обстоятельством была железная дорога, или чугунка, как ее тогда повсеместно называли.

Всего лишь десять лет прошло с тех пор, как ее пустили; москвитяне еще отлично помнили и ту болотистую низину, на которой ныне вознесся вокзал, и тот день, когда к нему подошло первое, огнем и паром дышащее чудовище, прикатилось по двум узеньким железным полоскам. Да ведь не откуда-нибудь там из Крюкова или, допустим, из Сходни, а из самого Санкт-Петербурга, за шестьсот верст, – шутка ли?

Скакать на сумасшедшем самоваре охотников не нашлось. В смешных коробочках вагонов сидели в полной походной амуниции два батальона Семеновского и Преображенского гвардейских полков. Что ж говорить, солдатское дело: к черту на рога пошлет начальство – так ведь пойдешь и на рога, не откажешься!

И так еще свежи, так на памяти у всех были эти бестолковые россказни и анекдоты о чугунке, что и Никитина взяла оторопь, когда, подъезжая к вокзалу на живейном, увидел клубы белого пара над забором, услышал пронзительный свисток и яростное пыхтенье паровоза. Извозчичья лошаденка вздрогнула, тревожно зашевелила ушами.

– Чудно́! – ухмыльнулся живейный, оборачиваясь к Ивану Савичу и указывая кнутовищем на вокзал. – Какой уж год, а все не привыкнешь, как это машина без коня, сама себя везет…

Вокзальная суматоха ошеломила Никитина.

Едва он успел сойти с извозчика, как налетели артельщики, дюжие, мордастые, в белых передниках, с медными бляхами на груди, стали рвать из рук чемодан.

Один из них, наиболее нахальный, ухитрился-таки вырвать, побежал куда-то, и Иван Савич, готовый крикнуть «караул», помчался за ним в испуге. Но артельщик и не думал убегать: поставив чемодан на диванчик, расспросил Ивана Савича, куда он изволит ехать, и, узнав, что в Петербург, услужливо вызвался добыть ему билет. И он, действительно, очень скоро вернулся и вместе со сдачей вручил билет – длинную зеленую полоску бумаги, всю испещренную названиями тех станций, на которых останавливался поезд. Затем, снова подхватив чемодан, привел Никитина в какой-то огромный коридор с высоким стеклянным потолком, в котором стояли зеленые и желтые вагоны – чудного вида домишки на колесах, и, усадив Ивана Савича в один из них, в зеленый, спросил полтинник за труды.

– Ох, уж полтинники! – вздохнул Никитин. – Так и летят…

– У нас, господин, та́кцыя, – сказал артельщик и, получив полтину и пожелав счастливого пути, удалился.

До отправления поезда оставалось еще около часа, в вагоне было просторно. Напротив Ивана Савича расположился толстый господин с отечным испуганным лицом, в довольно грязном пыльнике и в плисовом картузе, который он то снимал, вытирая клетчатым платком обильный пот, то надевал снова.

В соседнем отделении ехала артель плотников; им, видимо, чугунка была не в диковину: преспокойно развязав мешки, они закусывали селедкой и ситным хлебом, негромко переговариваясь между собой, вытирая жирные руки о волосы и все подшучивая над молодым простоватым малым, то и дело поминая ему про какую-то Клашу, которая теперь беспременно станет гулять с Мишакой.

Иван Савич решил прогуляться, поглядеть на паровоз.

– Будьте любезны, сударь, присмотреть за моим чемоданом, – обратился он к отечному господину. – Хочу, знаете ли, пройтись, подышать свежим воздухом.

– Сделайте одолжение, – сказал господин, – только как бы машина без вас не ушла.

– Помилуйте, – возразил Никитин, – да ведь она не может уйти ранее чем обозначено…

– Э! – безнадежно махнул рукой толстяк. – Это, изволите видеть, не человек, а вещь неодушевленная. Возьмет да и уйдет.

«Экой байбак!» – усмехнулся Никитин, направляясь в ту сторону поезда, где пыхтел локомотив, и считая вагоны, чтобы не заблудиться и не потерять свой.

Черное чудовище дышало огнем и паром. Вокруг него собрались зеваки, ахали, удивлялись его величине, его весу, его длинной дымящейся трубе. Замасленный, до черноты закопченный машинист скалил ненатурально белые зубы, поглядывая на зевак в окошечко паровозной будки.