Страница 6 из 152
Село Сараны, нынче колхоз имени Калинина, находится в области, которая побывала под Колчаком. Несколько раз жители испытали переход от одной власти к другой.
По станционной платформе шли, отстукивая каблуками, два офицера: форма не наша, хорошие ботинки с шнуровкой до колен, в руке у каждого короткий хлыст. Они шли как начальники, переговариваясь на чужом свистящем языке. И недоуменно стояла Дорофея, рассматривая их: здесь живут граждане России; по какому такому праву эти свистуны в женских ботинках ходят тут как начальники?..
Но, по правде сказать, очень мало она тогда думала; только глазела и чего-то ждала.
Красные наступали и отступали, мать не велела ходить на станцию — под пулю подвернешься; но Дорофею так и тянуло к этому обстрелянному, загаженному, опасному месту. Кого там не увидишь: то матроса с ленточкой на бескозырке и с гранатами у пояса; то девицу-отроковицу в шинельке и папахе, коса из-под папахи, кобура с пистолетом — фартит же кому-то, — то оборванных страшных мальчишек, поющих: «Цыпленок тоже хочет жить…»; то зареванную дамочку, которая визжит и выкликает, как кликуша: «Обобрали, помогите!..» Солдат было больше всего, но и штатских с винтовками сколько хочешь; в их числе какие-то дремучие люди, бородачи вроде Фрола Одноглазого, и так же, как Фрол, злые на большевиков. И тут же перли, не страшась смерти, спекулянты, кричали, вылезая из вагонов: «Налетай!», выменивали женскую одежу на сало и крупу и с одежей разносили по селам сыпнотифозную вошь.
Мать слегла. В беспамятстве она пела песни, те, что отец, бывало, пел загулявши. Потом смолкла, стала глядеть разумно и сказала:
— Недолго он побыл без меня… — Стихла и вытянулась. Дорофея видела, как отхлынул живой цвет от ее лица и словно белый воск разлился под кожей. Старуха соседка, бывшая в избе, пальцами осторожно надавила матери на веки — закрыла ей глаза. И Дорофея закрыла глаза и положила голову на подушку рядом с головой матери: пришел ее черед болеть, дольше она не могла держаться на ногах…
Очнулась на той же кровати, под материнским одеялом. Что-то тяжелое и мокрое лежало на голове, давило. Дорофея хотела потрогать — что это там лежит; рука не поднялась… Посреди избы стояла тетка Евфалия, румяная с холоду, и разматывала платок.
— Не спишь? — спросила она.
— Не… — ответила Дорофея слабеньким голоском. Евфалия, не торопясь, складывала снятый платок; глаза ее со вниманием обошли избу.
— Ольгу-то без меня похоронили! — сказала она жалостно, а сама все шарила глазами по избе. Не нашарив ничего, сказала: — Что ж, они тебя ничем не кормят, никак?
— Что у меня на голове? — спросила Дорофея.
— А мешок со льдом, жар вытягивать… Оставить аль скинуть?
— Ски-и-инь! — приказала Дорофея. И поняла, что с теткой ей будет вольготно.
Вспомнила, что она теперь круглая сирота, заплакала, но слезы текли недолго. Солнышко играло на полу. Явственно притекала сила. Дорофея приподняла руку, пошевелила исхудавшими пальцами, обрадовалась, что они шевелятся… Захотелось есть.
Евфалия сняла мешок с ее головы и полезла по полкам, потом в печь. Нашла на полке что-то съестное и сжевала, чмокая. Из печи достала теплого молока, дала попить Дорофее и напилась сама.
Дорофея поправилась, и стали они с теткой жить вдвоем.
Хозяйствовали помаленьку, только чтобы не голодать. Щи варили редко: нельзя, что ль, без щей обойтись? Обменяли последнюю овечку на мед и кушали хлебушко с медом.
Эта зима была тихая, все ворота на запоре, в жарких избах под сугробами мерли от сыпняка люди. Красных было не слыхать, беляки заглядывали в Сараны редко — боялись заразы.
Первое время Евфалия говорила:
— Вот выйдешь замуж — я домой ворочусь.
Домом она называла скит.
А потом сказала соседке:
— Видно, так мне с Дорофейкой и жить. Скит-то красные все одно закроют.
— Когда они еще воцарятся, красные-то, — сказала соседка, — да и воцарятся ли, нет ли, еще чья возьмет.
— Ихняя возьмет, — сказала Евфалия, — недолго уж, везде белякам приходит край.
Соседка покосилась:
— Это кто же тебе сказал?
— А Фрол Одноглазый. Индейка, говорит, моя судьба, только, говорит, и останется — в банду податься, и ты, говорит, Фалька, со мной иди, потому что скит большевики обязательно закроют.
Евфалия всегда говорила ровным голосом, степенно и рассудительно, а глупость из нее так и сочилась, как жир из баранины.
Дорофея спросила ее про полюбовника.
— Был! — с готовностью отвечала Евфалия. — Был, как же.
— И ты его любила?
— А конечно, любила.
— Сильно, сильно любила? — спросила Дорофея и от чувств схватилась за щеки обеими руками.
— Ужасть как.
— И он тебя любил?
— А как же: и он любил.
— И бросил тебя!
— Вот уж неправда: не бросил. Меня Ольга в скит отдала. А он, видишь ты, женатый был, детный.
— А тебе не хотелось в скит?
— Неужли ж хотелось?
— Зачем же пошла?
— Как же не пойти, когда она велела?
Дорофея помолчала, рассматривая тетку.
— А за что ты его любила? — уже без восторга спросила она.
— Дык — мужчина, — сказала Евфалия. — Как не любить?
Дорофея перестала спрашивать. Теткина любовь была неинтересная…
Весной, когда стаял снег и подсохло, она пошла с заступом на погост и привела в порядок материнскую могилу. Могильный холм покривился, осел, выглядел сиротливо и жалко; она набросала на него земли, сровняла, заступом срезала прошлогоднюю бурую траву кругом. Утро было серое, без ветра, сторожкое; на мокрых ветках ивы серебрились проглянувшие барашки; от мокрых веток, от сырой земли шел острый тревожный запах. В каждой жилке своей, в ладных своих движениях, в дыхании Дорофея чувствовала крепость и радость; и томила ее кладбищенская тишина. Ей вдруг захотелось сию минуту куда-то бежать, объявить всем людям, что она живая-здоровая, что ей чего-то нужно — чего, она не знает; может, люди скажут… Она загрустила и задумалась, опершись на заступ. Могила лежала у ее ног. Деревянные кресты, прошлогодняя бурая трава. Ничего-то они не видели, те, что лежат под крестами. Прощайте, мама, бедная вы моя…
За тихими серыми днями пришла настоящая весна, щедрая на солнце и дожди. Девки ходили остриженные после тифа, прятали стыдливо головы под платками, пели про любовь. Дорофея переболела раньше других, у нее волосы уже подросли, кудрявились, нежно щекотали ей уши, от щекотки по телу пробегала теплая волна…
Трава на лугах поднялась выше пояса. Евфалия сказала:
— Шляешься, Дорофейка, на станцию дуриком, безо всякой пользы. Взяла бы косу да накосила где при дороге.
— Нешто дают там косить? — спросила Дорофея.
— Подальше от станции, при дороге, всем дают нынче, все одно красные завладеют, Фрол Одноглазый сказал.
Дорофея взяла косу и пошла на станцию.
Там было пусто, не видать никого. Выглянул телеграфист из окошечка и спрятался… Дорофея пошла вдоль полотна и вышла на широкий луг.
«Накошу, а убрать не дадут, врет, поди, Одноглазый», — подумала она, но все же стала косить.
Трава была сочная, ложилась легко. Медовый запах стоял над лугом; сквозь облако благовонное шла Дорофея. Покачивались кругом красные головки клевера, голубые метелки колокольчиков. Желтая бабочка пролетела перед лицом Дорофеи, часто взмахивая крылышками. Шмель висел над раскрытым цветком, густо гудел, будто возвещал — вот, дескать, как мне хорошо. А наверху было небо, большое, чистое, торжественное, синь и золото лились из него празднично и изобильно. Косить было весело. Не дадут убрать заплачу, что ли. Холера их возьми, чтоб я из-за них плакала. Выросла трава, косить время, я и кошу. Вот хочу — и кошу.
Косила, разгорелась, не замечала ничего. Подняла глаза — глядь, поезд приближается: совсем уж близко подошел, а она не слышала… Тихо шел поезд: какой-то молодой человек смотрел на Дорофею с паровозной лесенки. Лицо красивое; от бровей вниз загорелое, а лоб белый. Непокрытые русые волосы волной, молодецкие плечи…