Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 142 из 152



Над деревьями, прямо на тучах высветился экран, и на нем замерло изображение — девушки в бальных платьях подносят Белой Розе ожерелье от Гуна. Экран был голубой и все на нем голубое — платья, лица, руки: безгласная, бесшумно толкущаяся в высоте толпа призраков, — и бегущие тучи просвечивали сквозь оборки и прически.

— Слушайте салют в честь королевы праздника! Салют дается по особому приказанию Гуна!

Все смолкло, и ударили пушки. И голубые призраки исчезли, словно сдунул их пушечный гром. И некоторые в парке попадали в обморок, потому что вообразили, будто это летит Последняя Гибель.

А ПРАЗДНИК ВСЕ ДЛИТСЯ

Королева праздника устала. Рупоры призвали присутствующих танцевать на цыпочках и чтоб музыка играла шепотом, пока она отдохнет.

Как отдыхают королевы? Садятся на скамью, и сразу в аллее ни души; закрывают глаза, и кто-то невидимый укутывает их королевские плечи в мягкое, теплое — вот с какими удобствами отдыхают королевы.

Шепотом играет музыка. Последние листья шуршат на ветке.

— Не шуршите, — говорит им Белая Роза. — Я дремлю.

— Ты дремлешь, а тебе бы подумать, подумать бы тебе своей головой, Белая Роза.

— Потом подумаю. Мне начал сниться сон.

— Вот поснятся тебе сны, когда выйдешь за Гуна.

— Не говорите гадости.

— Зачем надела на шею его кровавое ожерелье?

— Почему кровавое, он такой чистый, этот жемчуг.

— Женихов подарок надела.

— Это же просто бальный приз.

— Выйдешь за безумного Гуна и будешь рожать безумят.

Белая Роза открыла глаза.

— Это вы, госпожа Абе, как я давно вас не видела.

— Будешь кормить-поить безумят, колыбельные песни над ними петь, а они вырастут — станут злыми безумцами.

— А мне снилось, — сказала Белая Роза, — я с листьями разговариваю. Да с чего вы взяли, госпожа Абе, кто же согласится за Гуна, разве уж какая-нибудь пропащая.

— На площадке, где качели, — сказала госпожа Абе, — выставляют твой портрет такой величины, что правый глаз надо рассматривать отдельно, а левый отдельно…

И точно, на площадке, где качели, рыжие пиджаки устанавливали портрет Белой Розы… правый глаз надо было рассматривать отдельно и левый отдельно и так же отдельно нос и рот… пиджаки поднимали портрет на канатах, и он хлопал, как парус…

— И там написано, — продолжала госпожа Абе, — что через неделю ваша свадьба, и на этот раз у тебя не спросят, да или нет.

— Господи ты боже мой, — сказала Белая Роза, — что они вокруг меня выкамаривают? Верите ли, я от них устала. Кажется, дала мать природа красоту девушке — и слава богу, и дайте ей поцвести, потешиться довольством и почетом, понежиться в отцовском доме, благо отец объявился и в гору пошел, а потом выберу себе какого-нибудь симпатичного, может быть Анса, если он устроится более прилично, — согласитесь, в наше время часовщик чересчур уж незначительная партия, даже опасная, и не та мне цена теперь…

— Анса нет.

— А где он?

— Ушел. По длинным дорогам.

— Потому что я не сказала «да»?

— Потому что он не может работать на время, идущее назад.

— Какой его адрес?

— Длинные дороги.

— Бывает такой адрес?

— Да, только голубые записки туда не доходят. И писать их уже поздно. И выбора у тебя никакого нет. И цена твоя теперь — копейка. Эх ты. Разогнала всех симпатичных. Расшвыряла добрые, преданные сердца, и остался тебе Гун.

— Я за Гуна не пойду!

— С лица земли исчезнуть согласна, лишь бы не идти за него?

— Нет. С лица земли тоже не согласна.

— А я вот старая — и то б лучше умерла, чем за Гуна.

— Так вы, вот именно, старая. А мне еще на свете побыть хочется. Меня никто еще даже не целовал. Вот эту жилку синюю, — она жалостно посмотрела на жилку в сгибе локтя, — не поцеловал никто. Сладкую мою жилку.



И она сама эту жилку поцеловала и всплакнула над ней.

— Где же выход? — спросила, утирая мокрые щеки.

— Не была б ты такая красивая, — сказала госпожа Абе. — Хоть веснушек бы, что ли, отпустила тебе мать природа. Не была б тогда и такая переборчивая себе на горе. Шла бы с Ансом за руку по длинным дорогам, песни пела.

— Выход! — вскричала Белая Роза.

— Только один. Для тебя, для меня, для всех — один выход. Чтобы время пошло вперед.

— А как это сделать?

— Не знаю.

— Они не позволят.

— Не позволят.

— Как же сделать?

— Думать надо.

Белая Роза наморщила лоб, она думала.

— Думайте и вы, мне одной трудно очень.

Она стиснула руками голову, так ей трудно было с непривычки.

— Подождите. Сейчас. Подождите! Сейчас, сейчас! Да! Ну да! Конечно! Как же я забыла!

— Чего-нибудь надумала?

— Сейчас!

— Куда ты, Белая Роза?

Но она была уже в конце аллеи.

Бежала, как бегают в детстве, не боясь упасть и расшибиться.

— Как полезно думать! — говорила на бегу. — Едва призадумалась — и вот оно, спасение! Для меня и для всех. Очень приятно, что и для всех. Прямо я Жанна д'Арк. Кто знал, что моя переборчивость приведет в конечном счете к такому кошмарному результату. Но если выбор так плачевно сузился, то Мудрость лучше, чем Безумие, всякий рассудительный человек скажет. И уж лучше не рожать никого, чем рожать безумят.

Так говоря, бежала она по городу, по бесконечным улицам.

По мосту.

Ветер метался над темной рекой.

Крутил и взвевал платье бегущей. Каменными глыбами приваливался к ее коленям.

Она бежала по улицам с лачугами и улицам с богатыми особняками.

Под арками.

Мимо собора с толстыми колокольнями.

Вдоль рельсов, струящихся, поблескивая, во мраке.

Через перекрестки, где рельсы лежат крестами.

Через площадь, гладкую, как черное озеро, с высокой колонной посредине.

Все яростней дул ветер. Это уже не ветер был, а злая буря. Белая Роза бежала, придерживая юбки, чтоб не накрыли ее с головой.

И ветер разносил цоканье ее каблуков: цок-цок-цок-цок.

ВЕЧЕРА МАСТЕРА ГРИГСГАГЕНА. ВЕЧЕР ВТОРОЙ

Опять мастер Григсгаген сидел у камина. Сидел, слушал, как ветер воет в трубе и норовит сорвать железо с кровли.

— Ай-ай-ай, Дук, что делается! — бормочет мастер. — На громовые раскаты похоже, верно? «Люблю грозу в начале мая, когда весенний первый гром, как бы резвяся и играя, грохочет в небе голубом». Когда-то я знал это наизусть до конца. Нам было задано. Я носил курточку и короткие штанишки. Платок полагалось держать в заднем кармане штанишек, а писали мы не в тетрадках, на грифельных досках. Грифель скрежещет, а по спине мурашки. Вот и сейчас — вспомнил, и мурашки по спине…

А теперь будто рота солдат бегает по крыше, верно? Я был солдатом. Сражался, как же. Мы были рослые как на подбор, в плечах косая сажень, не то что нынешняя мелкота. Мундир с галунами, не эти сиротские куртки. Даже слов таких не было: танк! дот! дзот! протон! нейтрон! нейлон! — и так далее, целый словарь. Это уж впоследствии насочиняли. Трамвай, автомобиль — все впоследствии, об авиации и говорить нечего, в мое время пробовали подниматься на воздушных шарах. Помню, Себастиан запер мастерскую и повел нас, учеников, смотреть полет на воздушном шаре. Зеленое поле, народ. Пришли с детьми, с провизией, богатые приехали в колясках, все закусывали, сидя на траве. Воздухоплаватель был бравый господин со стройными ногами в белых рейтузах, усики в стрелку. Он был бледный и все крутил усики, лететь ему было, должно быть, страшно, но он не отступился от своего намерения, влез в корзину и велел отпустить канат, и мы испытали счастье увидеть, как огромный шар с болтающимися канатами и с отчаянным человечком в корзине взвился ввысь и понесся наискось, гонимый ветром, навстречу своей судьбе, становясь все меньше и меньше, и мы ему махали платками и шляпами, пока он не скрылся с глаз. Поле было зеленое, небо синее, и мне было так мало лет, что сейчас никто и не поверит…

А потом были другие зеленые поля, те поля, где забываешь бога и родную мать, и слышишь только звон золота, и видишь только лопатку, сгребающую золото, и готов убить кого угодно и готов убить себя.