Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 186

У читателей, не захваченных модой на В. Сорокина, такое заявление может вызвать разве что конфузный эффект, тогда как с точки зрения прельстившихся «Нормой», «Голубым салом» и «Льдом» оно вполне естественно. Как, допускаем, для еще более узкого слоя модников естественна и оценка, которую Елена Костылева дает Шишу Брянскому: мол, «один из величайших и прелестнейших хулиганов – наряду с таким проказником, как Пушкин ‹…›, не превзойденный никем из современников лирический поэт. ‹…› В своих философских текстах он открывает глубинные законы бытия, которые не снились Гераклиту, а по экспрессии превосходит Ницше…»

Подытожим. В отличие от нормы, принимаемой обществом без обсуждения, по умолчанию, мода всегда проблематична и, следовательно, агрессивна, ибо выражает вкус (и потребности) сравнительно небольшой читательской группы, которая либо стремится навязать свой выбор максимально широкому кругу людей (для чего используются все те средства, которые объединяют понятием «раскрутка»), либо, напротив, желает демонстративно выделиться из этого круга, превратив то или иное модное имя, произведение, литературный прием и/или литературный жаргон в культовые и соответственно в маркер своей самоидентификации. Чаще же всего и объединительная, и разъединительная тенденции действуют одновременно, создавая у модничающих приятное чувство собственной продвинутости, а у людей, не располагающих эстетическим иммунитетом по отношению к моде, вызывая боязнь отстать от новейших веяний, не догнать моду.

Самоочевидно, что в подавляющем большинстве случаев и первое, и второе чувства напоминают грезы Эллочки-людоедки о мексиканском тушкане. Тут нет места спору, и ироническое отношение квалифицированных читателей к моде оправданно – почти всегда. Но только почти, ибо, сплошь и рядом промахиваясь, ошибаясь, выглядя комично, покушения моды на норму тем не менее являются одним из самых эффективных способов изменить, пополнить или откорректировать наши с вами представления об этой самой норме. Может быть, литературная мода и не «идеальное зеркало ситуации в стране», как думает Д. Быков, но нельзя не признать, что о смене ситуаций она не так уж редко сигнализирует своевременно.

См. КУЛЬТОВЫЙ ПИСАТЕЛЬ; МЕЙНСТРИМ; РЫНОК ЛИТЕРАТУРНЫЙ; СТРАТЕГИЯ АВТОРСКАЯ; ПИАР В ЛИТЕРАТУРЕ; РАСКРУТКА

МОДЕРН, МОДЕРНИЗМ

Во Франции эпоха модерна началась с поэзии (в 1857 году были опубликованы «Цветы зла» Шарля Бодлера) и с живописи (в 1863 году открылся «Салон отверженных», куда принимали работы, отвергнутые жюри официального Салона), а в России – с трактата (книга Дмитрия Мережковского «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» датирована 1893 годом), и это многое объясняет. Как запаздывающий и соответственно догоняющий – по отношению к мировой художественной практике – характер русского модернизма, так и его предумышленную, проектную природу. Да и дальше пойдет так же: манифесты и вообще теория будут не столько интерпретировать уже накопленный искусством творческий опыт, сколько предвосхищать и поторапливать его, стимулируя его лихорадочное – будто заранее знали, что времени не хватит, – и стремительное развитие.

Закономерности, впрочем, и у них, и у нас оказались общими, как общими оказались и линии размежевания с предыдущей – назовем ее классической или, если угодно, реалистической – эпохой в истории культуры.





Размежевывались и отмежевывались от реализма, разумеется, отнюдь не все художники – в этом смысле Антона Чехова и Ивана Бунина, Викентия Вересаева или Александра Куприна можно назвать скорее современниками (и оппонентами), чем участниками модернистского проекта. Но их так и понимали – как оппонентов. И как константы (вызывающие либо неприятие, либо почтение), как одинокие утесы в бушующем море инноваций, где – впервые в истории культуры – разнородные и разноориентированные художественные течения уже не сменяли последовательно друг друга, а развивались параллельно, враждуя и с преданием, и друг с другом. Что, кстати сказать, затрудняет и почти исключает разговор об общей поэтике модернизма, предстающего как своего рода конгломерат, пестрая взвесь или – выразимся осмотрительнее – как совокупность художественных тенденций, исканий и практик, выдвинувших на первый план не подражание, отражение или познание действительности, а свободную от каких бы то ни было внешних обязательств личность художника, вольного изменять видимый мир по своему усмотрению, следуя личному впечатлению, внутренней идее или мистической грезе.

Искусство слишком долго верою и правдой (вот именно – верою и правдой!) служило действительности. Или, если угодно, людям. Теперь эта миссия исчерпана, и поэтому пусть действительность, осознав, что «все, может быть, в жизни лишь средство для ярко-певучих стихов» (Валерий Брюсов), пойдет теперь на службу искусству, возьмет у него уроки жизнестроительства и жизнеустройства, адекватного вызовам стремительно меняющегося времени. Это, по своим исходным установкам, – романтизм, конечно, но романтизм второго поколения и несравненно более высокой степени концентрации, тяготеющий a realibus ad realiora (от реального к реальнейшему), эгоцентрический по преимуществу и претендующий в своих амбициозных мечтах на роль либо жертвы и искупителя грехов всего человечества, либо вероучителя и пророка, либо, наконец, «полководца человечьей силы» (Владимир Маяковский), и поэтому формула Евгения Евтушенко «Поэт в России больше, чем поэт» точно передает самопонимание деятелей не только второй, позднейшей, но и первой, «классической», стадии русского модернизма.

Об этой «классической» стадии написаны сотни, а возможно и тысячи томов, так что нам нет, похоже, нужды входить здесь в детали и нюансы, как равным образом необязательно множить число примеров модернистской художественной практики. Тем более, что одни из них будут заведомо опровергать другие, ибо – возьмем наудачу – акмеизм футуризму отнюдь не ровня, а поэтика Михаила Булгакова чужеродна поэтике Андрея Белого, что не мешает всем этим явлениям принадлежать к единой в своей внутренней противоречивости (и эклектичности) модернистской парадигме. Стоит лишь, пожалуй, снять с модернистов традиционное обвинение в цинизме, аморальности и вообще антигуманизме, так как справедливое в одних случаях оно совершенно неприменимо ни по отношению к модернистской (по своей природе и базовым установкам) русской религиозной философии первой трети ХХ века (Лев Шестов, Николай Бердяев, Федор Степун и др.), ни к деятельности многих поэтов, прозаиков, эссеистов модернистской ориентации, которые, как раз наоборот, либо изначально склонялись к гиперморализму, либо с годами впадали в него – так же, как и в ересь неслыханной простоты.

Другое дело, что эгоцентричность модернистского мировоззрения прямо предписывала им преимущественное внимание к экзистенциальной проблематике, диктуя соответственно и то, что обычно называют моральной любознательностью, подразумевающей как интерес к разного рода «безднам» и «тайнам», так и беззапретность в обнаружении и испытании этих «бездн» – и в своей душе, и в душах других людей. Выводы из этих испытаний можно сделать разные, но пройти их надо обязательно, так как любой факт, любая норма, в том числе языковая, и любая ценность, включая и ценности высшего порядка, рассматриваются людьми модернистской культуры не как данность, а как своего рода проблема. И это значит, что всякая ценность и всякая норма нуждаются если и не в тотальной деконструкции (столь милой грядущим постмодернистам), то, по крайней мере, в ревизии и в поиске не априорных, как это свойственно консерваторам, а глубоко личных, резко индивидуализированных и интимных доказательств ее истинности.

Легко предположить, что именно эта эгоцентричность и именно это переживание реальности как нерешенной (а часто и нерешаемой) проблемы обусловили в 1920-е уже годы и личные трагедии едва ли не всех русских модернистов, и насильственное сворачивание всего модернистского проекта. Молодая советская власть самолично взялась за жизнестроительство, и ей были решительно ни к чему ни конкуренты на этом поприще, ни слишком независимые попутчики, ни уж тем более те, кто все на свете готов подвергнуть сомнению.