Страница 20 из 186
См. ВЛАСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; ВМЕНЯЕМОСТЬ И НЕВМЕНЯЕМОСТЬ; МОДА ЛИТЕРАТУРНАЯ; НОРМА ЛИТЕРАТУРНАЯ
ВЛАСТИТЕЛЬ ДУМ
Это выражение из стихотворения Александра Пушкина «К морю» (1825), в котором поэт назвал так Наполеона и Байрона, в русской традиции употребляется в двух, плохо согласующихся между собою смыслах.
С одной стороны, быть властителем дум – значит занимать позицию безусловного нравственного авторитета, наиболее полно воплощающего в своей личности и в своем творчестве комплекс интеллигентских представлений о служении Отечеству и воспринимаемого читателями в роли арбитра, учителя или исповедника нации и ее олицетворенной совести. В этом смысле как о совокупном властителе дум говорят о всей русской классике XIX и, отчасти, ХХ века, а в сонме классиков выбирают фигуры прежде всего харизматические, тяготевшие по своему складу к духовной, социальной и моральной проповеди (таковы Николай Некрасов, Лев Толстой, Федор Достоевский или – в масштабе своих эпох – Владимир Короленко, Александр Твардовский, Андрей Сахаров, Александр Солженицын и академик Дмитрий Лихачев). Литература оказывается тем самым трибуной или, если угодно, амвоном, с которого возглашаются истины столь значительные и обязательные для всех, что они нуждаются не в обсуждении, а в безусловном приятии. Поэтому и исследователи «богатырского периода» в истории русской словесности (например, Юрий Лотман) понимают это явление как своего рода паллиативную религиозность, когда в секуляризованном обществе, где церковь лишена возможности исполнять свои функции в полном объеме, писатели берут на себя те обязанности и полномочия, которые естественны для священнослужителей.
Именно в этой традиции понимания возникают формулы типа «Поэт в России больше, чем поэт» (Евгений Евтушенко), и именно с этой традицией спорили многие русские классики, позиционировавшие себя в роли не проповедников, но артистов. «Я, – говорил Владимир Набоков в послесловии к роману «Лолита», – не читаю и не произвожу дидактической беллетристики. Для меня рассказ или роман существуют только, поскольку он доставляет мне то, что попросту я назову эстетическим наслаждением. Все остальное – это либо журналистская дребедень, либо, так сказать, литература больших идей, которая, впрочем, часто ничем не отличается от дребедени обычной, но зато подается в виде громадных гипсовых кубов, которые со всеми предосторожностями переносятся из века в век, пока не явится смельчак с молотком и хорошенько не трахнет по Бальзаку, Горькому и Томасу Манну».
Сейчас спорить по сути не с чем, поскольку ни литературы больших идей как целостного образования, ни фигур, чьи мнения консолидировали бы пусть не нацию, но значительную часть образованного сословия, в России больше нет. Высказываются вряд ли корректные предположения о том, что «сегодня лидером общественной мысли, “властителем дум” является журналист» (Вадим Межуев), а само словосочетание чаще можно встретить в роли рекламного слогана («Властитель дум – линолеум», – гласит заголовок в одном глянцевом журнале, а в другом абсолютно серьезно говорится о том, что модель «Porsche Unleashed» стала властителем дум автомобилистов всего мира). «Куда делись властители дум? – иронически вопрошает Лев Аннинский, с тем чтобы иронически же и ответить: – Знаете ли, каковы думы, таковы и властители».
В этой ситуации утраты общепризнанных лидеров и резкого снижения социального статуса литературы торжествует едва ли не повсеместно взгляд на словесное искусство как на частное дело художника, освобожденного от многих традиционных обязательств и, в первую очередь, от обязательства властвовать думами. Поэтому понятие «властитель дум» оказывается сейчас прерогативой не столько учителя, сколько профессионального смутьяна или провокатора, чье мнение не объединяет, но напротив, раскалывает читающую публику. Именно в этом смысле говорит о себе Эдуард Лимонов: «Я безусловно культовый писатель. И безусловно властитель дум. (Ни о каком кокетстве в моем случае не может идти и речи)», – подчеркивая, что «традиционно властитель дум ‹…›– человек конфликта par excellence, человек скандала – как Селин, Мисима, Берроуз, Жене, Пазолини, чьи мнения порождали споры и вызывали кипение страстей».
См. АМПЛУА В ЛИТЕРАТУРЕ; ИМИДЖ В ЛИТЕРАТУРЕ; ПОЗИЦИОНИРОВАНИЕ В ЛИТЕРАТУРЕ; РЕПУТАЦИЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ
ВЛАСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ
Эта проблема, с особенной отчетливостью поставленная Михаилом Бахтиным, а вслед за ним западными постструктуралистами, – из многоуровневых.
Вполне оправданно говорят о власти автора (не случайно это слово – из того же гнезда, что и слово авторитет, которое именно так и переводится с латыни, как власть или влияние). Причем это власть и над своим текстом («Писатель обладает главным – властью описания», – веско свидетельствует Сергей Шаргунов), и над его восприятием (именно автору, – по словам М. Бахтина, «доверено руководство читателем в художественном мире произведения»), и над его судьбою – автор вправе подписать книгу собственным именем или псевдонимом, опубликовать ее, оставить в рукописи либо вовсе уничтожить, что и сделал, проявив власть, Николай Гоголь со вторым томом «Мертвых душ».
Правомерно говорить и о власти издателя (публикатора), который с согласия автора (или без) может отредактировать (а в иных случаях и переписать) текст, сократить или дополнить его, сопроводить комментариями, сменить название произведения и/или имя, выносимое на титульный лист и соответственно на суд публики.
Нелишне помнить и о власти, которую над автором, а следовательно, и над текстом имеют обстоятельства времени и места: например, цензура, литературный этикет, принятый в той или иной среде, а также общественное мнение, которое может и стимулировать, и ограничивать авторскую волю.
Всё это – власть, которая управляет и произведением, и его автором. Но решительно с теми же основаниями мы можем говорить о власти, которую приобретает уже опубликованное (или ставшее известным по спискам) произведение и его автор. Это власть влияния – на читателей, на других писателей, на литературную (а в иных случаях и на идеологическую, политическую) ситуацию всюду, где это произведение распространяется. Легитимация тех или иных писательских репутаций и художественных практик, формирование литературной иерархии, канона и состава современной классики, утверждение и смена норм литературного вкуса и стандартов литературного этикета – всё это вопросы власти. И для ее достижения развязываются литературные войны, ведется литературная полемика, а кружки писателей, собравшихся по принципу избирательного родства, превращаются в литературные школы и направления.
Вполне понятно, что есть разница между писателями, которые ради достижения власти готовы пуститься во все тяжкие (например, апеллировать к власти государственной или власти денежного мешка, подстраиваться под ожидания и вкусы средств массовой информации, вступать по всякому поводу в изнурительную полемику, предаваться публичному нарциссизму или эксгибиционизму), и писателями, которые демонстрируют полное, казалось бы, равнодушие к литературной политике, ограничивая свое участие в творческой жизни исключительно созданием и публикацией собственных произведений. Но, признаемся по совести, в данном случае, как и вообще во всякой политике, неучастие тоже есть форма участия, так как, предъявляя городу и миру свои произведения, всякий автор, даже и помимо собственной воли, разумеется, утверждает и свой тип писательской стратегии, и правоту своих представлений о жизни и о литературе, и даже продуктивность своей писательской техники.
Центрами литературной власти в этом смысле можно назвать не только Союз писателей или редакции толстых журналов, но и Ясную Поляну – в последние десятилетия жизни Льва Толстого, станицу Вешенскую, откуда Михаил Шолохов наводил порядок в стане послушно внимающих ему мастеров и подмастерьев социалистического реализма, или Нью-Йорк – для тех русских поэтов, кто после присуждения Иосифу Бродскому Нобелевской премии нуждался в его благословении. Причем, как показывают эти примеры, говорить, что кто-то (или что-то) обладает безраздельной, самодержавной властью в литературе, вряд ли возможно. В чем на собственном опыте убедился располагавший и кнутом, и пряником приснопамятный Союз писателей СССР, который так и не справился с задачей тотального контроля над всей советской литературой. И в чем может убедиться любой писатель (или критик) с непомерными властными амбициями, ибо он тут же начинает выглядеть, – по язвительной оценке Виссариона Белинского, – как несчастный «в доме умалишенных, который, с бумажною короною на голове, величаво и благоуспешно правит своим воображаемым народом, казнит и милует, объявляет войну и заключает мир, благо никто ему не мешает в этом почтенном занятии».