Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 44

Что это, вещизм? Нет, уют, любовное умение обустроить мир. Это и открылось Булату в Тифлисе, но право на это всю жизнь приходилось отстаивать, защищаясь от обвинений в мещанстве. Жалеть человека – пацифизм, хвалить обстановку – мещанство: черт его знает что такое, ничего нельзя!

В Тбилиси они поселились в гостинице «Ориент», уцелевшей во всех бурях советской эпохи, но разрушенной в 1992 году, во время грузинской гражданской войны. Вскоре, осенью 1930 года, им предоставили квартиру на Грибоедовской, 9 – трехкомнатную, с казенной мебелью, и бабушка с материнской стороны Мария фактически переехала к ним. В «Упраздненном театре» говорится, что на новоселье якобы зашел Берия, тогдашний председатель Грузинского и зампред Закавказского ГПУ. Он читал стихи Галактиона, присутствовавшего здесь же с Ольгой, а Марии Налбандян говорил, что хочет называть ее мамой и по-русски, и по-грузински, и по-армянски… Тетка Сильвия пришла со вторым мужем – недавним нэпманом, владельцем модного магазина, а ныне простым продавцом, Вартаном Мунтиковым. Берия сурово на него уставился: «Откуда у тебя красивая жена? Ты что, заслуженный человек? Полководец?» – но тут же расхохотался. Окуджаве запомнились и его шутливые сетования, что «Миша и Коля оторвались от народа, это же предательство, Сосо там, в Москве, очень огорчен». Близость к Сосо подчеркивалась. Вскоре он ушел, и Галактион Табидзе после его ухода внезапно разрыдался от дурных предчувствий; Ольга успокаивала его, он приговаривал – «бедная моя Оля».

Далее в романе Окуджава вспоминает, что в это же время начались походы в консерваторию и оперный театр – последний произвел на него впечатление неизгладимое. Булат Окуджава-младший, сын поэта от второго брака, высказал однажды удивительное предположение: «Конечно, он был прежде всего музыкант, с абсолютным слухом и прекрасным голосом, начавшим „проседать“ лишь в старости. Ему и надо было заниматься в основном музыкой, но негде было выступать, не было образования, он стеснялся.» В этом эпатирующем на первый взгляд высказывании нет недооценки литературного дара отца – есть лишь редкая по адекватности оценка музыкального и исполнительского таланта, который был как минимум не меньше; если бы Окуджава плохо сочинял музыку, его песни не пелись бы, если бы плохо пел – не распространялись бы. Опера стала любовью Окуджавы на всю жизнь: в тифлисском дворе он принялся режиссировать оперные спектакли. Больше всего ему нравились «Чио-Чио-сан», «Кармен» и «Фауст», потом он услышал «Евгения Онегина» и был так потрясен, что многое запомнил наизусть. В представлениях участвовали соседские дети, брат и сестра Бичико и Мери, а сам Булат пел Ленского. У него обнаружился абсолютный слух, и его даже устроили в музыкальную школу, но проходил он туда недолго. Здесь же, в Тифлисе, он пошел в первый класс начальной школы – тоже на Грибоедовской – и услышал от молодой учительницы, что Пушкин был плохой, потому что помещик, а Демьян Бедный – хороший, потому что «высмеивает капиталистов». Всю эту концепцию он изложил потрясенной матери, только и сумевшей ему ответить: «Ну. не совсем так». Впоследствии в интервью Юрию Росту Окуджава повторил: «Пушкин не существовал, Лермонтов не существовал, Толстой не существовал. Все они были помещики». Зато, в соответствии с педологическими новациями, детям предлагались задачки и ребусы: провести мышку к центру лабиринта, где находилась колбаса. Был и идеологический вариант: провести трудящихся – опять-таки по лабиринту – к мешкам зерна, припрятанным злобным кулаком.

Больше всего Булат привязался к двоюродной сестре Луизе, Люлю, страдавшей врожденным спондилезом позвоночника и ходившей в корсете. Именно в доме тетки Сильвии и кузины Луизы он проводил больше всего времени – родителей не было дома, и его приводили сюда. Ему смутно запомнились разговоры материнской сестры Сильвии с отцовским братом Владимиром: семьи давно сдружились и регулярно общались. Тот самый Владимир, который прибыл с Лениным в немецком вагоне, теперь упрямо поносил большевиков и рисовал мрачные перспективы: «Этот почетный революционер в своей неизменной фетровой шляпе и с бабочкой усаживался в кресло, шляпу держал на коленях, брезгливо кривился и предрекал мрачные перспективы. Тут, естественно, доставалось всем: и Ленину, ввергнувшему страну в этот кошмар лжи и предательства, и усатому уголовнику с кнутом, и собственным братьям – этим юным идиотам, строящим тюрьму на свою погибель».

Весной Ашхен вернулась в Москву – снова инструктором горкома; долго сидеть без работы она не могла, а устраиваться на работу к мужу не хотела, считая это неэтичным поступком. Из Москвы она писала сыну письма, из которых он узнал об отъезде семьи Каневских – «они не захотели жить в нашей счастливой стране». Но Жоржетта, писала мать, не захотела ехать с ними – она ведь пионерка! Образ упрямой и гордой Жоржетты, отказавшейся от родителей ради счастливой страны, завладел воображением Булата.

На летние каникулы Люлю отправилась с матерью лечиться в Евпаторию, Булата взяли с собой – началось самое счастливое лето его детства. Поездом доехали до Батума, там их встретил дядя Саша – брат отца, бывший офицер, ныне бухгалтер. Погрузились на пароход «Франц Меринг». Ехали в каюте, выходили на палубу – там ютилась публика попроще, победней. Булат расспрашивал тетку – почему эти люди здесь едут и здесь же завтракают? «Они бедные», – объясняла Люлю. «Но у нас нет богатых и бедных!» – «Успокойся, – вступала тетка, – они просто любят завтракать на свежем воздухе».

В Ялте их встретил главный врач санатория, друг тетки Ваграм Петрович. Долго ехали из города в пропыленном тарантасе; проезжая Гурзуф, Булат заметил в трехстах метрах от берега две большие скалы – Адалары: «Это необитаемый остров! Здесь жил Робинзон!» Сквозь сон до него доносятся голоса тетки Сильвии и ее приятеля-директора: будто бы на Украине голод. «При детях, Ваграм!» – «Дорогая, ги-по-те-тически».

В идиллическом мире Евпатории продолжаются столкновения с нищетой, с чужим страданием: море и песок, фрукты и базар кажутся нарисованными на глянцевом заднике, сквозь который то и дело проступает жутковатая реальность: «При этом на тебя смотрит, почти заглядывая в рот, смешное существо на тонких ножках в заношенной нелетней юбочке и в дырявой шерстяной кофточке с чужого плеча, несмотря на полдневный зной. Оно впивается острыми глазами в твое мороженое, на острой шейке шевелится комочек, и кончик языка время от времени поглаживает сухие губы. За ее спиной – странная женщина почему-то в пальто и в косынке, укрывшей всю голову. Дряблые щеки несвежего цвета видны из-под косынки. Она босая. В пальто и босая… И тоже смотрит с удивлением и даже с неприязнью. И не на мороженое, как девочка, а прямо на Ванванча, на его соломенную шляпку, из-под которой высыпаются каштановые колечки». Этот взгляд вспомнится Булату, когда он будет рассматривать Виннипегского волка на картинке в любимой книге Сетон-Томпсона: такой же зеленый, голодный, неотступный.

«Поэтическая речь есть скрещенный процесс», – учил Мандельштам в «Разговоре о Данте», имея в виду, что стихи обладают двойным содержанием, рассказывая не только о развитии темы, но и о движении формы. Однако этот афоризм следует понимать шире: стихи возникают на скрещении эмоций, на пересечении трагедии и фарса, иронии и пафоса. Счастье и страх так сошлись в Евпатории, что первое стихотворение герой романа Окуджавы сочинил именно там:

– И что? – спрашивают первые слушатели.

«– И всё, – говорит Ванванч.

– Гениально! – провозглашает Ваграм Петрович».

Поскольку других свидетелей нет, приходится полагаться на

автопризнание, хотя вдова поэта и утверждает, что своего первого стихотворения Окуджава не помнил или не хотел вспоминать, а для «Упраздненного театра» сочинил автопародию. Если так, автопародия точна – стихотворение определяет макросюжет всей его будущей лирики. Сравним: