Страница 24 из 25
Торопясь и разливая воду на подбородок и платье, она, ворочая кадыком, напилась из алюминиевого ковша. С присвистом дыша, она рассматривала мой рисунок и, наконец, проговорила:
— Это надо же… Пятёрку в лагере чалилась, ни разу никто подарочка не преподнёс… На стенку повешу! — с каким-то даже вызовом в голосе бросила она и, действительно, встав на топчан, кусочком хлебного мякиша прилепила мой рисунок на голую побеленную стену.
— Красиво… — одобрила Глаша. — Неужто ж…сам?
— Сам… — с гордостью сказал я. Но меня занимало другое, и я, преодолевая внутреннее смущение, всё же спросил Марью Васильевну: — А вы вправду… Пять лет… За что же?
— А ни за хрен! — кратко и выразительно отрезала она, будто сплюнула. — Посадили и не вякнули: за задницу и в конверт…Да ладно нам, что об этом трепаться-то. Скоро и я в вольняшки выйду! Давайте-ка лучше к столу. И выпьем за именинницу, выпьем, как следовает быть. И я научу вас свободу любить… — вдруг пропела Мария и спрыгнула с одеяла, гулко пристукнув босыми пятками об пол.
Хозяйки усадили меня на топчан и придвинули стол вплотную. Я оказался зажатым между двумя женщинами так, что лишний раз боялся и вздохнуть, и пошевелиться.
Всё пространство маленькой комнатки заливала слепящим светом не менее чем двухсотсвечовая лампочка без абажура. На окне, вместо знакомой мне наволочки, сейчас висело глухое серое одеяло. Прямо светомаскировка…
А на столе… На столе прежде всего бросался в глаза кирпичик белого хлеба с золотистой корочкой, напластанный щедрыми толстыми ломтями, и большой кусок сливочного масла, блаженствующий в глубокой миске с водой, словно купающийся в озерце… В таких же эмалированных мисках, только поменьше размером, привлекательно пах гуляш с чёрными точечками перцовых горошинок и тёмнозелеными лавровыми листиками. Вообще-то так называемый гуляш (он у нас, в мальчишеском меню, величался «гуляш по коридору») я уже ел вместе со всеми сегодня на обед, но там на тарелку с сизой перловкой сбоку просто добавлялось несколько кубиков мяса с подливкой, а здесь…
На краю стола круглело решето для просеивания муки, наполненное отборной крупной черникой. Я знал — вчера младшие отряды собирали эту ягоду, которой вокруг была пропасть, часть её сдавалась на лекарственные нужды, а часть — должна была преобразовываться в черничный кисель для всего лагеря. Глядя на крупные блестящие ягоды, чей чёрный цвет так выгодно оттеняла литровая банка со сметаной, я начал догадываться, почему у наших киселей такой бледный цвет…
Но больше всего привлекала и беспокоила моё внимание литровая бутыль грубого стекла без всякой этикетки, с подозрительной мутноватой жидкостью, торжественно водружённая в центре стола. Бутылку охраняли три зловещих гранёных стакана, а возле неё на тарелках высилась горка маслянистых пирожков с неведомой пока начинкой и полёживали вяловатые солёные огурцы, нарезанные кружками, на которые я смотрел с полным равнодушием.
Мутноватая жидкость расплескалась по стаканам…
— Ну, — со смешком сказала Глаша, — чтоб и в будующем году, да об эту же пору, с тем же дружком, да ещё с пирожком! — и сильно, со звоном чокнулась с нами.
Я опасливо посмотрел на свой стакан, налитый почти до половины.
— Чего ждёшь? — угрюмо спросила Мария. — После третьей-то рюмахи и прокурор прослезится! Сыпь!
Я зажмурил глаза, и собрав всю свою решительность, залпом проглотил резко пахнущую жидкость. Это был самогон. Я задохнулся, закашлялся, едкие слёзы непрошенно выступили на глазах. Глаша весело замолотила своим весомым кулачком по спине, а Мария Васильевна деловито посунулась большой ложкой к банке со сметаной. Зачерпнув оттуда, она протянула мне полную с верхом ложку:
— На! 3аешь… — посоветовала она. — Сразу полегчает…
Я, давясь, с трудом протолкнул в горло тугую сметану. Обожжённый самогоном язык ощутил приятную прохладу. В глотке, действительно, сразу стало спокойнее.
— Ну, молодчик… — засмеялась Глаша. — И сейчас молоток, вырастешь — кувалдой будешь… Ешь теперь.
— А ты и верно, ничего… — согласилась Мария Васильевна, и не глядя на меня певуче добавила: — С таким бы я и поласкаться не прочь…
Я воспринял это как своеобразный комплимент, польщено рассмеялся и потянулся за пирожком. Он оказался моим любимым — с капустой и луком.
— Давай… по второй, — торопила Мария Васильевна. — У нас ведь между первой и второй не дышат…
— И правильно… — подтвердила Глаша и протянула руку к бутылке, нарочно, как мне показалось, сильно прижимая меня грудью. Она опять налила мне полстакана. Я попытался было слабо протестовать, но она легко отвела мою руку. Однако, на этом мои испытания только начались…
— Ох, и жарко ноне! — опять почти пропела Мария Васильевна и стянула своё платье через голову. На ней был чёрный лифчик и чёрные же короткие трусы. — Искупаться бы, а? Да и ты бы, Леонид, рубашку-то снял, а то вон я ненароком помадой испачкаю…
Соображение показалось мне разумным, я представил себя и её в этом наряде на светлом песчаном берегу нашей лесной речки — и несколько успокоился. Но когда мой взгляд, до того всё же более целеустремленный на стол, упал на её ноги, — я вздрогнул.
Дело было не в том, что её тело было совсем другим, нежели у Глаши, — худощавым, коричневым — а ноги в пупырышках напоминали своей худобой ноги большой куры… На обеих её ляжках была татуировка, но какая! На одной — синяя стрела вверх и надпись: «Умру за горячую… любовь!». Вообще-то надпись была более грубой и нецензурной, а на другой ноге — нарисована была такая реалистическая, и — с моей точки зрения — бесстыдная картинка, что мне стало даже тошно и нехорошо.
Вдобавок, её обнажённое плечо с крупной оспенной отметиной обжигало меня с одной стороны, а я никак не мог отодвинуться, — в противном случае я бы упал прямо на Глашу…
А у Глаши перед тем, как снова выпить, возникла новая приговорка:
— Чтоб лучше спалось, да утром не забывалось…Ты, Лёнь, не бойся, — добавила она. — Отбой был, теперь тебя до утра никто не хватится. Ну? До конца, до конца! — и она проследила за тем, чтобы мой стакан опустел…
До этого вечера я никогда не пил. Ничего, ни разу. Окосел я почти мгновенно. Эффект опьянения был неожиданным — я стал горячим, радостным и лёгким. И вдобавок, меня охватила такая слабость, что я не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой… Я только понимал, что мне хорошо так, как никогда не было хорошо в моей коротенькой, с воробьиный клюв, жизни. И я ничуть не удивился тому, что голая Глаша каким-то образом очутилась вдруг посредине комнаты, стала притопывать и не очень громко петь:
Я словно бы сквозь сон почувствовал, что меня опрокинули на спину, торопливые и опытные женские руки поворачивали и раздевали меня. Узкие длинные груди острыми треугольниками хищно тянулись к моему лицу, и от этого незнакомого мне тела исходил терпкий звериный запах…
Не в силах сопротивляться, я слышал, тем не менее, как на мне, словно на послушном инструменте, начали играть в четыре руки… Лицо мне закрыло что-то тёплое и душное, и это тяжёлое что-то я никак не мог сбросить, задыхался и отталкивал его языком и губами…
— Да ты пососи, пососи грудь-то… — слышал я над собой шёпот. — Не бойся — баба сиськой в гудок не влезет…
Опьянение от самогона и непривычного запаха кружило голову, и я не мог бы сказать, которое было сильнее. Меня била дрожь, каждое прикосновение пальцев отзывалось во мне, словно бы покалыванием, как от заметных ударов электрического тока. Лампочка погасла, но я бы не удивился, если бы в темноте от меня проскальзывали бы искры…
Чувство всепоглощающего желания было долгим, непереносимо долгим, оно перехватывало бёдра, живот, горло, мне было по-настоящему больно: потом я догадался, что мой готовый на царствование скипетр был безжалостно, у самого корня, перетянут резинкой…