Страница 19 из 37
17 глава
Маша
Утро начинается как обычно — с маминого голоса из кухни и звона посуды.
— Маша, ты вставать думаешь? Куры не кормлены, а солнце уже вон где.
Я сажусь на кровати, тру лицо ладонями и понимаю, что за всю ночь не сомкнула глаз, наверное, и на час. В голове до сих пор — гроза, тесная летняя кухня тети Вали, чабрец и мята, губы Глеба, потом — яблоня, и его «нам всем будет хорошо», и то, как колотилось сердце, пока мы прятались от мамы в тени.
За завтраком мама режет хлеб и рассказывает про какую-то бумажку в сельсовете, а я киваю невпопад и гоняю по тарелке яичницу, которую не могу есть — кусок в горло не лезет.
— Ты бледная какая-то, — говорит мама, прищурившись, и у меня внутри все обрывается. — Не заболела?
— Нет, мам. Просто… не выспалась…
— Ну еще бы. Шляешься до ночи. — Она грозит мне ложкой, но не зло, скорее по привычке. — Иди уже, кур покорми, пока совсем не разленилась.
Я вылетаю из-за стола так, будто мне за это деньги платят, хватаю ведро с зерном и почти бегу через двор — лишь бы подальше от маминого проницательного взгляда, который, кажется, видит меня насквозь.
Кур покормить я не успеваю.
Потому что у калитки, ведущей к тети Валиному двору, меня ловят, и не успеваю я и пикнуть, как ведро с зерном оказывается в чьих-то руках, а меня саму тащат — быстро, решительно — куда-то за сарай.
— Вы что творите⁈ — шиплю я, вырываясь. — Меня же…
— Тихо, — Рома прижимает палец к губам, но глаза у него смеются. — Пять минут. Нам надо поговорить. Серьезно поговорить.
— У меня куры некормленые!
— Куры подождут, — коротко говорит Глеб, и в его голосе что-то такое, отчего я перестаю спорить.
Они ведут меня в дальний сарайчик, где хранится все сено — тому самому, за которым тети Валин огород переходит в заросли малинника, туда, где нас точно никто не увидит из дома. Утреннее солнце уже припекает, пахнет сеном, нагретой землей и ягодами.
Рома садится первым, тянет меня за руку вниз, и я плюхаюсь в сено между ними — потому что деваться, если честно, некуда, да и не особо хочется.
— Смотри, — начинает Рома, и впервые за все лето в его голосе нет привычной смешливости. — Мы вчера… ну, в общем, мы поговорили. Друг с другом. По-честному.
Я цепенею.
— В смысле — поговорили?
— В смысле, — вступает Глеб, — что я знаю про лавочку. И что было у курятника позавчера. А он знает про кухню тети Вали. Про то как мы прятались в грозу.
Щеки у меня вспыхивают так, что, кажется, ими можно прикуривать.
— Вы… вы что, шпионили друг за другом?
— Не шпионили, — усмехается Рома, хотя как-то невесело. — Просто оба слишком плохо умеем врать, когда дело касается тебя. Вчера ночью, пока ты спала, мы сидели на крыльце и выясняли, кто из нас двоих окончательный придурок.
— И выяснили, что оба, — сухо добавляет Глеб.
Я смотрю то на одного, то на другого, и внутри у меня что-то сжимается — не страх, что-то другое, теплое и пугающее одновременно.
— Мы могли передраться, — говорит Рома тише. — Могли устроить сцену, начать делить тебя, как… как имущество какое-то. Но не стали. Потому что ты — не имущество. И потому что оказалось, что злиться друг на друга у нас с ним не выходит. Выходит только злиться на себя — за то, что оба ничего не можем с собой поделать.
Глеб молчит, но смотрит на меня так внимательно, что я не выдерживаю и отвожу взгляд первой.
— Мы устали делать вид, что ничего не происходит, — говорит он наконец, и голос у него низкий, ровный. — Устали от этих «недоразумений» и «больше так не будем». Ты нравишься нам обоим, Маша. По-настоящему. И мы больше не собираемся делать вид, что ты можешь выбрать одного и красиво разойтись с другим.
— Это… это же неправильно, — шепчу я, хотя сердце у меня колотится так, что заглушает собственные слова. — Так же не бывает. Нельзя же…
— Кто сказал? — тихо перебивает Рома. — Мы не в городе, тут никто нам не указ, кроме твоей мамы, а от нее мы прятаться уже наловчились. Да и… Поверь, мы совсем не первые…
Он проводит костяшками пальцев по моей щеке — легко, почти невесомо, и я снова, в который раз, забываю, как дышать.
— Мы не просим ответа прямо сейчас, — тихо говорит Глеб, придвигаясь ближе с другой стороны. — Просто хотели, чтобы ты знала: больше никаких секретов друг от друга. Только от твоей мамы. И то — пока что.
Я хочу что-то ответить — умное, взвешенное, как в тот раз под яблоней, — но не успеваю…
Потому что Рома наклоняется и целует меня.
Нежно, неторопливо, будто мы одни во всем мире, и я, конечно, отвечаю — как отвечаю каждый раз, забывая обо всех своих благих намерениях. А через мгновение я чувствую, как Глеб убирает мне за ухо выбившуюся прядь и целует шею — медленно, от уха к ключице, и по позвоночнику прокатывается та самая сладкая волна, которую я уже не пытаюсь в себе унять.
— Тише, малышка… Тише…
Сено колет мои голые плечи, но я почти не чувствую этого. Все, что я ощущаю — это горячие, влажные губы Ромы на шее. Он не торопится. Целует медленно, смакуя кожу, слегка посасывает пульсирующую точку под ухом, и каждый раз, когда его губы прижимаются сильнее, по моему позвоночнику прокатывается сладкая, тягучая волна. Его фиолетовая челка щекочет висок, мягкая и непослушная, и от этого почти невесомого прикосновения мне хочется выгнуться и замереть одновременно…
Где-то высоко жужжит шмель. Пахнет нагретой травой, сухим сеном и чем-то сладким — ягодами или цветами за сараем. Я плыву. Мое тело тяжелеет и одновременно становится невесомым…
— Ром… — выдыхаю я. Голос выходит совсем не строгим. Он дрожит, выдавая меня с головой.
— М-м? — он улыбается мне прямо в шею. Где-то между ребрами и животом тянет, заставляя внутренние мышцы сладко, жадно сжаться…
Его губы скользят ниже — по шее, по ключице, к ямочке у горла. Он целует ее медленно, а потом проводит кончиком языка по коже, и я закусываю губу, чтобы не застонать… Но именно в этот момент я понимаю, что вторая рука — не его…
Глеб.
Он наклоняется надо мной сверху, его золотая цепочка, холодит мою кожу. Холод металла на разгоряченной коже вызывает резкую, сладкую дрожь.
Глеб перехватывает мой подбородок двумя пальцами, властно, но без грубости, и медленно, очень медленно поворачивает мое лицо к себе.