Страница 17 из 37
15 глава
Маша
Мою маму в деревне уважают. И, чего уж там, побаиваются.
Она у меня из тех женщин, при которых мужики за столом сами убирают локти и перестают материться. Прямая спина, тяжелый узел темных волос с ранней проседью, взгляд — как у нашей преподши по математике, что могла одним поворотом головы усадить весь класс. Мама работает в сельсовете, ведет все бумаги на три села, и, кажется, знает про каждого больше, чем он сам про себя знает.
Она не кричит. Никогда. Ей и не надо. Ей достаточно посмотреть.
И весь этот огромный, строгий, справедливый мир она направляет на меня.
— Маша, коса. Маша, спина. Маша, ты почему так поздно от Вали? Маша, что за манера — глаза прятать? Честному человеку прятать нечего.
Я под ее присмотром хожу с рождения, как под колпаком. Куда пошла, во сколько вернулась, с кем разговаривала у колодца. В деревне ведь все на виду, а уж у моей мамы — тем более.
— Ты у меня одна, — говорит она, поджав губы. — И чтоб никто про мою дочь худого слова не сказал.
Никто и не скажет.
Потому что она, кажется, чует запах беды за версту. И как она до сих пор не учуяла две городские проблемы — ума не приложу.
Хотя нет. Учуяла.
— Эти двое, — говорит она за ужином, аккуратно раскладывая по тарелкам салат, — чтоб мимо тебя ходили по стеночке. Понятно? Городские. Приехали — уехали, а тебе тут жить, как отучишься.
— Мам, я с ними даже не…
— Маша. — Один взгляд. Ложка замирает у меня в руке. — Я сказала.
— Поняла.
И, ей-богу, в эту секунду я и правда собираюсь ходить по стеночке до конца лета.
Собираюсь ровно до тех пор, пока после ужина мама не сует мне трехлитровую банку.
— Отнеси Вале сметану, я обещала. И назад пустой не тащись, у нее там мои формы для кексов остались, забери. Одна нога здесь…
— … другая там, — договариваю я. — Иду.
Небо к вечеру наливается лиловым. Пахнет пылью, железом, чем-то тревожным — так пахнет перед грозой. Где-то за лесом уже громыхает, глухо, лениво, будто нехотя. Я иду к тете Вале, прижимая к груди холодную банку, и думаю, что успею до начала дождя.
Не успеваю.
Гроза накатывает на село разом. Небо раскалывается пополам, ослепительно, и тут же обрушивается стена воды — плотная, теплая, летняя, за которой в двух шагах ничего не видать. Я влетаю в первую же открытую дверь — в тети Валину летнюю кухню, маленькую, темную, заставленную банками и связками сухих трав, — и захлопываю ее за собой.
И только отдышавшись понимаю, что в темноте я не одна.
— Промокла, — говорит Глеб.
Не спрашивает. Констатирует. Он сидит на низкой лавке у стены, вытянув длинные ноги, и в полумраке я вижу только блеск его глаз да светлую майку. Мою банку я до сих пор прижимаю к себе.
— А ты чего тут? — глупо спрашиваю я.
— Прячусь от дождя, — он усмехается. — Как и ты. Только я чуть раньше успел.
Дверь дергается от ветра. Я толкаю ее — и она не поддается. Снаружи что-то с грохотом валится, придавливая створку. То ли корыто, то ли доски. Я налегаю плечом — бесполезно.
— Мы… кажется, застряли, — говорю я севшим голосом.
— Похоже на то. — Глеб не выглядит расстроенным. Совсем наоборот. — Ужасная трагедия.
За окошком лупит ливень, гремит так, что дрожат банки на полках. В кухоньке пахнет сушеным чабрецом, мятой и сырой землей, что тянет через щели. Я стою у двери, мокрая, с дурацкой банкой сметаны, и понимаю, что деваться мне решительно некуда.
— Да поставь ты ее уже, — говорит он мягко. — Не съест никто твою сметану тут.
Я ставлю банку на стол. Медленно.
Глеб встает с лавки. Он вообще делает все медленно, лениво, будто ему вообще некуда спешить.
— Замерзла? — он подходит ближе. В полумраке его серые глаза кажутся почти черными.
— Нет.
— Врешь. У тебя губы дрожат.
— Это от…
— Только не говори, что от холода, — перебивает он. — На улице тридцать градусов было.
И вот опять. Этот прием. Тот же, что и у Ромы, — загнать меня в угол моими же отговорками, чтобы мне нечего было ответить.
Только Глеб делает это иначе. Не нежно. Он поднимает руку и большим пальцем стирает капли дождя с моей скулы — медленно, властно, и от этого простого касания у меня моментально подгибаются колени.
— Мама сказала, чтоб я с вами не пересекалась и чтобы вы от меня по стеночке ходили, — выдыхаю я.
— А ты у стены и стоишь, — тихо отвечает он, надвигаясь. — Вот же она, стеночка. За спиной. Я просто подойду ближе к стене…
Я и правда упираюсь лопатками в прохладную беленую стену. Отступать некуда.
Он ставит ладонь на стену рядом с моей головой. Наклоняется. И смотрит на меня так долго, так внимательно, что этот взгляд обжигает сильнее любого прикосновения.
— Скажи «нет», — говорит он вдруг серьезно. — Скажи — и я сяду обратно на лавку. Честное слово.
Гром грохочет так, что закладывает уши.
Я не говорю «нет».
И Глеб целует меня.
Совсем не как Рома. Рома целовал бережно, будто боялся спугнуть. А Глеб целует так, словно давно все для себя решил и только ждал, когда я перестану сопротивляться. Глубоко, жарко, требовательно. Его ладонь ложится мне на затылок, придерживая, вторая — на талию, и притягивает меня к себе так, что между нами не остается ни воздуха, ни здравого смысла.
Я тону.
Пальцы сами цепляются за его майку. Я отвечаю на поцелуй — жадно, отчаянно, забыв про маму, про банку, про «по стеночке», про весь мир за стеной ливня. Он тихо, довольно выдыхает мне в губы и целует еще крепче, прижимая меня к стене всем телом. Его большой палец скользит по краю моей мокрой майки, находит полоску голой кожи над поясом джинсовых шортиков — и от этого невесомого касания меня прошивает такой сладкой дрожью, что я тихо стону ему в рот.
— Вот так, — хрипло шепчет он, отрываясь на секунду. — Почему ты такая сладкая, ягодка?
— Не называй меня так, — выдыхаю я.
Что-то темное вспыхивает в его глазах.
— Нет, ты наша ягодка, крошка, — говорит он.
И целует меня снова, так, что «свое» я узнаю очень нескоро, потому что думать я больше не в состоянии.
А за окном все хлещет и хлещет теплый летний ливень, отрезая нас от целого мира.