Страница 37 из 89
Глава 15 Та сторона
Командующего звали Кавасэ. Он был из тех, кого не выбирают в герои даже собственные соотечественники, потому что герой должен уметь красиво умереть, а этот умел другое: считать.
Он сидел в своём штабе, в глубоком, надёжном, ещё довоенной постройки бункере под Чанчунем, и считал. Перед ним лежала карта, та же, что и у русских, только повёрнутая другой стороной, и то, что он на ней видел, не оставляло места ни надежде, ни отчаянию. И то и другое Кавасэ полагал роскошью, какой не позволял себе никогда.
Русский вошёл с трёх сторон разом.
С запада, через хребет, который сам Кавасэ ещё месяц назад числил непроходимым для тяжёлой техники, и просчитался, и знал теперь, что просчитался, и отметил это в уме сухо, как отмечают чужой удачный ход в игре. С востока, через тайгу и укрепрайоны, которые должны были держаться месяцы, а держались дни. И по воде, по Сунгари, прямо на Харбин; этого он не ждал вовсе, и это его, пожалуй, задело сильнее прочего: он не любил, когда враг оказывался изобретательнее.
Армия разваливалась. Не бежала — японская армия не умела бежать, её этому не учили, — но разваливалась, распадалась на отдельные, отрезанные один от другого гарнизоны, и каждый бился сам по себе, без связи и снабжения, бился хорошо, до последнего, и гибли они один за другим, ничего этой гибелью не меняя.
Кавасэ знал, что они будут драться до последнего. Он сам их такими сделал — он и вся та машина, что стояла за ним, вбивавшая в этих крестьянских сыновей одно: жизнь не стоит ничего, смерть за императора превыше всего. Машина работала исправно. Солдаты умирали, где велено, и столько, сколько велено. И, глядя на карту, Кавасэ с холодным, бесстрастным знанием человека, вникшего в дело, понимал, что вся эта готовность умирать не стоит теперь ни гроша, потому что умирать красиво и умирать с толком суть разные вещи, а толку в их смерти не было уже никакого.
Вошёл начальник штаба, поклонился, замер.
— Господин командующий. Из Токио.
Кавасэ взял бумагу, прочёл. В бумаге стояло то, чего он ждал и о чём уже догадался сам по одному тону последних сводок: империя капитулировала. Император обратился к народу. Война окончена.
Он положил бумагу на карту и некоторое время молчал. Начальник штаба стоял навытяжку и ждал, и в лице его, в самой позе, в напряжённой этой неподвижности Кавасэ читал, чего тот ждёт. Тот ждал, что командующий сейчас разорвёт постыдную бумагу, отдаст приказ драться дальше, до конца, до последнего человека, и тем спасёт если не армию, то честь. Молодые офицеры штаба ждали того же. Они уже, наверное, готовились умереть, и это готовое к смерти ожидание висело в бункере, как духота перед грозой.
— Соберите офицеров, — сказал Кавасэ.
Их собралось человек двадцать, те, что уцелели, что были под рукой. Они входили, кланялись, вставали вдоль стен, и Кавасэ, оглядев их, увидел на молодых лицах именно то, чего ждал: решимость. Ту исступлённую, светлую, почти радостную решимость умереть, что заменяла им и мысль, и расчёт, и всё то трудное, взрослое, чем должен жить воюющий человек.
Он заговорил не сразу.
— Император, — сказал он наконец, — повелел сложить оружие.
По рядам прошло движение. Кто-то охнул, кто-то стиснул зубы, молодой капитан у двери дёрнулся, будто его ударили, и рука его пошла к поясу, к рукояти.
— Я знаю, о чём вы думаете, — продолжал Кавасэ тем же ровным, скучным голосом, каким читают приказ по хозяйственной части. — Вы думаете умереть. Вы думаете, что умереть сейчас — красиво и достойно, а сдаться — позор. Вы молоды и потому глупы.
Он оглядел их.
— Умереть просто. Умереть — это самое лёгкое, что вам осталось, и потому это соблазн, а не подвиг. Труднее другое. Труднее сохранить то, что ещё можно сохранить. Живых солдат, которые пригодятся империи после. Порядок, при котором сдача — это сдача армии, а не бегство стада. Лицо, которое мы предъявим победителю, — чтобы он увидел, что имеет дело с силой, а не с падалью.
Молодой капитан у двери сказал сдавленно, дерзко:
— Господин командующий говорит о лице. А сам предлагает бесчестье.
Кавасэ посмотрел на него без гнева.
— Ваше личное бесчестье, капитан, никого не интересует, включая императора. Вы слишком высоко себя ставите, полагая, будто ваша смерть или ваш стыд что-нибудь весят. Не весят. Весит армия. Я сдам её так, чтобы за неё не было стыдно тому, кто будет писать историю, а не вам, которому не терпится в неё вписаться.
Он говорил всё это спокойно, буднично, и от этого спокойствия исступление в комнате гасло, оседало, сменялось тяжёлым, недоумевающим молчанием. Он ломал их не окриком, а холодом, и холод действовал вернее.
— Оружие сложить организованно, — сказал он, кончая. — Частям выйти из боя, где ещё можно выйти. Знамёна сохранить и сдать по описи. Раненых — вывезти. Тем, кто отрезан и не может подчиниться, передать по возможности: приказ — прекратить. Кто не подчинится и умрёт — умрёт зря, и я запрещаю называть это подвигом.
Он помолчал и прибавил, глядя поверх голов, в стену:
— А что до чести, господа, то честь полководца не в том, чтобы красиво лечь вместе с армией, а в том, чтобы знать цену каждой вещи и не платить за пустое. Идите.
Они выходили, подавленные, растерянные, лишённые той простой и сладкой смерти, к которой уже приготовились, и Кавасэ, глядя им вслед, не чувствовал к ним ни жалости, ни презрения, а одну лёгкую, привычную усталость от чужой молодости и чужой глупости.
Он остался один. Подошёл к карте, поглядел ещё раз на три стрелы, вошедшие в его оборону с трёх сторон, и подумал без горечи, спокойно, как о деле уже завершённом: партия проиграна. Проиграна начисто, без вариантов. Но в проигранной партии есть свой порядок сдачи, и разница между полководцем и мальчишкой в том, что мальчишка в проигрыше опрокидывает доску, а полководец аккуратно складывает фигуры в коробку, потому что фигуры ещё пригодятся для следующей партии, которую будут играть уже другие.
Он вызвал адъютанта и велел готовить парламентёров.
Капитуляцию Квантунской армии принимали не там, где дрались, а в тихом, целом, чудом уцелевшем зале бывшего управления железной дороги, того самого, что строили когда-то русские, и в этом была своя, никем, кроме разве истории, не оценённая усмешка.