Страница 21 из 89
Кострома, спрыгнув, прошёлся вдоль состава, разминая занемевшие ноги, и тут на соседний путь, лязгая и шипя, вполз встречный. Шёл он на запад. И был это эшелон санитарный — с большими красными крестами на белых квадратах, с зарешёченными окошками, из-за которых глядели лица.
Кострома остановился и стал смотреть.
Там, за стёклами, ехали домой те, кто отвоевался уже наверняка, отвоевался так, что дальше некуда: раненые, увечные, отломанные от войны куски. Ехали с запада, с той войны, которую Кострома знал до донышка; на восток от них она уходила, а к ним, к этим, домой. Он видел забинтованные головы, руки на перевязях, пустые, подколотые рукава и штанины, видел лица — молодые и старые, но все какие-то одинаково отсутствующие, повёрнутые уже туда, вперёд, к дому, к тому, что осталось от прежней жизни. Кто-то из них, разглядев на соседнем пути таких же солдат, только целых, только едущих не туда, а обратно, приник к стеклу, вгляделся; и Кострома встретился глазами с одним, немолодым, с серым, стянутым болью лицом, у которого не было половины руки.
С минуту они смотрели друг на друга через два стекла и полосу путей: тот, кто отвоевал и едет домой калекой, и тот, кто вроде тоже отвоевал, а едет на новую войну целый. И было в этом взгляде что-то, чего не сказать словами. Не зависть, нет. Тот, безрукий, глядел на Кострому без зависти, а как-то устало и жалостливо, будто знал про него что-то, чего сам Кострома ещё не знал, и жалел его этим знанием. «Куда ж вас, целых, гонят-то, — говорил, кажется, этот взгляд. — Отвоевались бы, дурни, да радовались, что целы. А вас опять туда. Эх». А Кострома глядел на него и думал своё, обратное: «А тебе-то, брат, хоть и без руки, а домой. А мне ещё бабушка надвое сказала, довезу ли я свои-то руки-ноги обратно или лягу там, на краю света, весь целиком».
Так они и разошлись, не сказав ни слова: санитарный дёрнулся, пополз на запад, к дому, повёз своих отломанных, а Костромин эшелон ещё постоял и пополз на восток, на войну. И два эти встречные потока, один с войны, другой на войну, разошлись на глухой сибирской станции, как расходятся, не узнавая друг друга, вода прибывающая и вода убывающая.
Кострома вернулся в теплушку молчаливый. Полез на нары, лёг, отвернулся к стенке. Тот безрукий с серым лицом всё стоял у него перед глазами, и от этого взгляда обида его, давешняя, ворчливая, вдруг обернулась чем-то другим, потяжелее, не обидой уже, а той стылой, привычной солдатской готовностью, с какой идёт на войну человек, знающий войну: без охоты, без злости, без надежды даже, а просто потому, что так вышло, так легло, и деваться некуда, и надо.
К ночи распогодилось, вызвездило, и стало видно, какое над Сибирью небо: огромное, чёрное, всё в крупных, чистых, немигающих звёздах, каких над разъезженной, задымлённой, истоптанной Европой не бывало. Кострома лежал на нарах, слушал, как стучат колёса — на восток, на восток, на восток, — и думал уже ни о чём, той дремотной солдатской думой, что и не дума вовсе, а полусон.
Думал, что вот везёт его судьба через полмира на новую войну, и он не знает, вернётся ли с неё, как не знал этого все четыре года, — и как-то притерпелся уже не знать. Думал, что японец, говорят, дерётся зло, в плен не идёт, дерётся до последнего, и, стало быть, война будет хоть и короткая, поди, а лютая. Думал, что вот прошёл всю ту войну, всю, от и до, уцелел чудом, единственный из всей деревни, и было бы теперь до слёз обидно лечь здесь, на краю света, за какой-то остров, которого он и не видел никогда и, может, и не увидит толком, а только умрёт за него в чужой холодной земле.
И ещё думал — уже совсем засыпая, — что земля-то, за которую едут воевать, выходит, всё-таки наша, своя, когда-то отнятая. Так, по крайней мере, говорили ротные, объясняя солдатам, куда и зачем. Своё, мол, идём возвращать, отнятое в старину. И если так, если и вправду своё, то оно, пожалуй, и ничего. За своё не жалко. За своё и помереть можно, коли придётся. Обидно помирать за чужое, за то, что тебе без надобности. А за своё, за родное, пусть и не виданное тобой, за своё оно как-то легче.
С этой мыслью, чуть примирившей его с судьбой, старшина Кострома и уснул под стук колёс, что несли его, и весь эшелон, и сотни таких же эшелонов впереди и позади — на восток, на восток, туда, где занималась над сопками новая, ещё не начавшаяся, но уже неотвратимая война.