Страница 15 из 89
Глава 6 Дверь на восток
Держава отдыхала, впервые за долгие годы по-настоящему, всем своим огромным усталым телом.
Война на западе кончилась, немец был повержен, мир поделён и подписан, и над страной, надорвавшейся, обескровленной, но выстоявшей, стояло небывалое, забытое ощущение: можно выдохнуть. Возвращались из-под ружья мужики, дымили заводы, переходя помаленьку на мирное, сеяли по весне поля, которые четыре года толком некому было засевать. Страна, как выздоравливающий после тяжёлой болезни, ещё слабая, ещё в рубцах, впервые за годы поворачивалась лицом не к смерти, а к жизни. И в этом общем медленном выдохе было столько заслуженного, кровью купленного покоя, что подымать всё это снова, гнать снова людей на войну казалось почти святотатством.
Волков это чувствовал не хуже других. Он и сам устал, не телом даже (тело что, тело дотянет), а той глубокой, до костей пробравшей усталостью человека, который слишком долго держал на плечах слишком многое. Ему хотелось, как и всей стране, покоя. Хотелось заняться наконец мирным: хозяйством, стройками, хлебом, всем тем громадным, разорённым, запущенным за войну, что вопило о восстановлении. Хотелось, чтобы больше не гибли люди, которых и так легло столько, что цифры эти он держал в голове и старался не разворачивать без нужды, потому что от них темнело в глазах.
Вот в это утро, в это тихое, мирное, выздоравливающее утро и пришла весть.
Весть пришла обычным порядком, сводкой, среди прочих сводок, в тонкой папке, которую Поскрёбышев положил на стол под утро; но Волков, дойдя до нужной строки, остановился и перечитал её дважды.
Строка была короткая и по виду ничем не примечательная: разведка доносила, что американцы близки к тому, чтобы решить японский вопрос, и решить его скоро. Не месяцами. Неделями. У них было чем, и они, судя по всему, собирались это чем пустить в ход. Как именно, разведка не знала наверное, догадывалась, но не знала; однако главное было ясно и без подробностей: то, что тянулось на Тихом океане годами, кровавой островной войной, шло теперь к внезапному и близкому концу. Японец надломился. Американец готовился нанести последний удар. И после этого удара война на востоке кончится.
Волков отложил папку и долго сидел, глядя в одну точку.
Для всякого другого эта весть была бы доброй. Ещё одна война к концу, ещё один враг повержен, и не своей кровью, а чужой, американской: радуйся да кури трубку. Но Волков не радовался. Он сидел и чувствовал, как в нём холодной струйкой поднимается совсем другое: тревога. Потому что он-то видел за этой строкой не конец чужой войны, а закрывающуюся дверь. Свою дверь. И закрывалась она быстро.
Дело было в том, что у восточных рубежей державы, там, за Амуром, за Приморьем, лежало то, что было когда-то отнято и что до сих пор саднило, как старая, не до конца зажившая рана.
Южная половина Сахалина, отобранная японцем в несчастном пятом году. Волков помнил — не сам, конечно, но той долгой памятью державы, что живёт в её людях помимо их жизней, — что это была за война и чем она кончилась. Держава тогда была слаба, гнила с головы, воевала бездарно, посылала мужиков за тридевять земель умирать неизвестно за что, и получила по заслугам: разгром на суше, гибель флота, унижение, а следом и первую смуту, чуть не свалившую трон. Тот проигранный японцу год стал для державы пощёчиной, от которой она долго не могла опомниться; и половина Сахалина, отрезанная тогда и отданная победителю, была зримым, на карте отпечатанным клеймом того позора. Без малого сорок лет это клеймо стояло на карте, и всякий раз, глядя на восточный её край, Волков ощущал не географию, а обиду — старую, чужую и вместе с тем свою, унаследованную вместе с державой обиду за тот давний, бесславно проигранный год.
И была ещё гряда Курильских островов, запиравшая выход в океан, — ключ от собственного дома, лежавший в чужом кармане. И рядом, набухшая японской силой, Маньчжурия, из которой японец десятилетиями грозил Приморью, держал у горла нож, вынуждал распылять силы, вечно оглядываться на восток, когда смертельная опасность шла с запада.
Всё это можно было вернуть. Всё это можно было забрать — своё, кровное, отнятое, — и запереть наконец восточную дверь державы на свой засов. Но забрать это можно было только сейчас. Только пока война с Японией ещё шла. Потому что оружие берут у того, кто воюет, а не у того, кто уже сложил его и подписал мир. Пока японец воюет с американцем, он враг, и всё, что у врага отнимешь, твоё по праву войны. А сложит японец оружие американцу, подпишет капитуляцию, и всё, поезд ушёл: тогда Сахалин, Курилы, Маньчжурия делаются уже не трофеем, а чужим добром, которое надо клянчить у победителей, а победители, известно, чужого не дарят. Тогда проси, кланяйся, доказывай права, и не выпросишь ничего.
Значит, надо было успеть. Ударить, взять и поставить всех перед свершившимся — прежде чем американец добьёт японца и запрёт восточную войну своим ключом.
Окно было — недели. Может быть, дни.
Берию он вызвал первым, ещё до свету, потому что прежде чем решать, надо было знать точно, а точно знал только Берия.
Тот приехал, как всегда, скоро и тихо, сел, раскрыл на колене неизменную клеёнчатую тетрадь, хотя, как всегда, мог бы и не раскрывать: всё держал в голове.
— Что американец, Лаврентий? — спросил Волков без предисловий. — Что за козырь у него на японца и когда он его пустит?
Берия ответил не сразу, и в этой заминке уже был ответ: Берия медлил только тогда, когда не был уверен, а не уверен он бывал редко.
— Точно не скажу, товарищ Сталин, — проговорил он своим ровным, вкрадчивым голосом. — И никто вам точно не скажет, врать не стану. Они это берегут крепче всего, что у них есть, крепче не бывает. Наши люди подбираются, кое-что нащупали, но самого главного — что это и когда — не достали пока. Одно ясно: у них есть чем ударить так, что японец сложится сразу. Не бомбёжкой, не десантом — чем-то таким, чего ещё не бывало. И судя по возне, по тому, как они забегали, — пустят скоро. Недели, товарищ Сталин. Считаные недели. Может, и меньше.
— Меньше, — повторил Волков. — А японец? Квантунская армия? Ждёт нас?