Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 9

Все эти знания и их технологические воплощения были порождением того, что мы теперь называем «рационализмом». Руссо – фигура, которую мы быстрее всего связываем с реакцией против рационализма, и, как показывает его жест с часами, он особенно враждебно относился к точности измерений, которая была отличительной чертой рационального и научного мировоззрения. Когда мы говорим о «романтизме», мы говорим об отрицании претензий рационализма – идее, важной для таких, как мы, но лишь после того, как мы проясним, что такое рационализм, по крайней мере каким он был в восемнадцатом веке.

Но прежде чем углубляться в эти материи, следует сказать о Руссо нечто более существенное. Его отказ от часов был лишь символом, внешним проявлением куда более глубокого зла. Ибо Руссо – а до него Кальвин – совершил поистине страшное преступление против человеческой души. Кальвин, этот суровый женевский проповедник, лишил человека права на наивность. В традиционном обществе, в мире суеверий и простой веры, человек не мучился вопросом о своей греховности так, как его заставил мучиться кальвинизм. Конечно, он знал о грехе, но у него были способы с ним справляться, не разрушающие психику. Он мог исповедаться – и грех снимался. Он мог купить индульгенцию – и грех отпускался. А в народных поверьях и вовсе существовали чудесные способы: убийство змеи, по распространенному поверью, освобождало от всех грехов разом. Было ли это «теологически корректно»? Не важно. Это было живо. Это позволяло человеку согрешить и тут же очиститься, не нося в себе внутреннего судью, который терзает его день и ночь.

Кальвин этого судью в человека поселил. Он убрал посредников – исповедь, индульгенции, народные обряды, – и оставил человека один на один с его совестью, которая у кальвиниста превратилась в безжалостного инквизитора. Человек лишился права на прощение извне. Он вынужден был бесконечно копаться в себе, искать знаки избранности или отверженности, и эта рефлексия стала началом того невроза, который Модерн сделал всеобщим состоянием.

Руссо пошел еще дальше. Он вообще убрал Бога – не сразу, не декларативно, но по сути. Вместо Бога он ввел нацию. Вместо Промысла – общественный договор. Вместо спасения души – общую волю. Казалось бы, какая разница? Но разница огромна. Бога, даже самого грозного, можно умилостивить. Бог есть Личность, с Ним можно договориться, Ему можно пожаловаться, Его можно обмануть (как это делали крестьяне в своих хитрых молитвах). Но нация? Общая воля? Эти абстракции не слушают, не милуют, не прощают. Они требуют и требуют – и никогда не насытятся. Руссо создал идолов, которые оказались страшнее любого языческого божества. Идолов, которые не принимают жертв, но требуют души.

В этом смысле и Кальвин, и Руссо – два великих разрушителя. Они отняли у человека его наивную веру, его право быть сентиментальным, плаксивым, слабым. Человек традиционного общества мог позволить себе слезы – над иконой, над умершим, над собственной участью. Эти слезы были целительны. Человек Модерна, воспитанный на кальвинистской рефлексии и руссоистских абстракциях, стыдится слез. Он должен быть сильным, рациональным, гражданственным. Он не имеет права на слабость. И это делает его больным.

Посмотрим правде в глаза: традиционное общество, со всеми его суевериями, приметами, обрядами и колдовскими практиками, формировало человека со здоровой психикой. Единственная его забота, в сущности, была о желудке – о хлебе насущном. Все остальное было вписано в космос, в годовой круг, в отношения с домовыми и святыми. Он знал свое место. Он не сомневался. Он повиновался – старшим, обычаю, сезону. И от этого был покоен. Модерн же, начавшись с Кальвина и Руссо, а затем расцве́тясь всей мощью рационализма, науки и революций, невротизировал человека. Мы теперь вечно в тревоге: достойны ли мы? правильно ли мы мыслим? не отстаем ли от прогресса? не нарушаем ли общественный договор? Внутренний судья, которого Кальвин посадил в душу, и внешний идол нации, которого Руссо водрузил над обществом, – они не дают нам покоя ни днем ни ночью. Мы бежим, гонимые, не зная куда. И все это – цена отказа от «предрассудков» и «суеверий», которые на самом деле были нашей защитой.

Итак, когда мы говорим о «романтизме» как о реакции на рационализм, мы должны помнить, что сам рационализм был лишь вершиной айсберга. У его основания лежали эти два великих преступления: кальвинистское лишение человека права на внешнее прощение и руссоистское замещение живого Бога мертвыми абстракциями. Романтизм попытался вернуть человеку чувство, воображение, связь с природой и прошлым. Но было уже поздно: машина Модерна заработала на полную мощность, и ее шестерни перемалывали души с неумолимостью, которую не могли остановить ни стихи, ни музыка.

К началу восемнадцатого века идея о том, что история неумолимо движется к более мирной, разумной и удобной жизни для человечества, получила широкое распространение. И Давид Юм, и Адам Смит утверждали, что существует самопорождающий импульс растущих ожиданий, который непременно приведет общество к непрерывному совершенствованию. Бернард Мандевиль доказывал, что «частные пороки» зависти и гордости на деле являются «общественными добродетелями», поскольку стимулируют промышленность и изобретательство. А Юм писал, что «удовольствия роскоши и прибыль торговли пробудили людей от их праздности», ведя их к достижениям в разных предприятиях.

Но за этими, казалось бы, безобидными рассуждениями скрывался переворот куда более радикальный, чем любая политическая революция. Речь шла о переустройстве самой природы человека – о том, чтобы превратить его из существа, ищущего покоя и порядка, в существо, вечно стремящееся к выгоде.

Традиционный образ жизни – тот самый, который веками определялся суевериями, обычаем и неспешным течением времен года, – был построен на принципиально иных основаниях. Крестьянин, ремесленник, мелкий торговец в старом мире не стремился к накоплению ради накопления. Его целью было сохранение того порядка, который уже существовал: передать детям ровно столько, сколько получил сам; отметить праздники так, как их отмечали деды; жить, не нарушая круга, установленного предками. Экономическая инициатива была ему чужда – более того, подозрительна. Всякая попытка «выбиться», «обогатиться», «расширить дело» встречалась в традиционном обществе с недоверием, а то и с враждебностью. Ибо она нарушала равновесие, вносила зависть, разрушала ту самую гармонию, которая держалась на негласном согласии не выделяться.