Страница 124 из 165
В нем заговорил солдат, отозвавшийся ей как солдату. Но какой это был жгучий упрек, какое обвинение было этим брошено французскому народу и французской династии! О, если бы он произнес одну только эту фразу среди орлеанцев! Этот благодарный, благоговейный город восстал бы до последнего человека, до последней женщины и пошел бы против Руана. Иные слова — слова, которые обдают человека жгучим стыдом и унижают его, — врезаются в память и навсегда остаются. И вот его изречение запечатлелось в моей памяти.
После того, как Жанна присягнула, Кошон спросил, как ее имя, где она родилась, и задал ей несколько вопросов о ее семье; осведомился также, сколько ей лет. Она ответила на все. Затем он спросил, чему она училась.
— Я заучила со слов матери «Pater Noster», «Ave Maria» и «Символ веры». Всему, что я знаю, научила меня мать.
Подобные несущественные вопросы тянулись довольно долго. Все были уже утомлены, за исключением Жанны. Суд готовился закрыть заседание. Тут Кошон заявил Жанне, что она не должна делать попыток к бегству, под угрозой, что в противном случае ее признают виновной в ереси (своеобразная логика!). Она ответила простодушно:
— Это запрещение меня ни к чему не обязывает. Если бы я могла убежать, я не стала бы упрекать себя, потому что я не давала обещания — и не дам.
После этих слов она сказала, что ее оковы слишком тяжелы, и просила, чтобы их сняли, потому что ее и без того зорко стерегут в башне, и незачем прибегать к цепям. Но епископ отказал, напомнив ей, что она уже два раза пыталась бежать из тюрьмы. Жанна д'Арк была слишком горда, чтобы настаивать. Она лишь сказала, когда поднялась, чтобы идти со своей стражей:
— Действительно, я хотела бежать — и хочу бежать. — Затем она добавила таким тоном, который, я думаю, мог бы растрогать всякого: — Это — право каждого узника.
И она ушла среди торжественной тишины, которая еще более усугубляла острую боль, возникавшую в моем сердце при звоне ее цепей.
Сколько у нее было присутствия духа! Ее никогда нельзя было застать врасплох. Она фазу заметила меня и Ноэля, как только опустилась на свою скамью; мы покраснели до корней волос от волнения и смущения, но ее лицо не отразило ничего, не обличило ничего. Пятьдесят раз в течение дня ее взор искал нас и скользил мимо, как будто она нас не узнавала. Другой на ее месте вздрогнул бы, увидев нас, и тогда… о, тогда, разумеется, мы попали бы в беду.
Медленно возвращались мы домой; каждый был занят своим горем, и мы не обменялись ни единым словом.