Страница 7 из 15
Глава 3
Покойницкая при больнице встретила их холодом, карболкой и голосом, который Морозов услышал ещё с лестницы:
— ...и передайте его превосходительству, что раньше пятницы бумаги не будет, потому что писать её некому, а те, кому есть, заняты де-лом!
Голос принадлежал сухому старику в клеёнчатом фартуке поверх сюртука — прозектору Штейну, Эмилию Карловичу, как отрекомендовал его шёпотом Дроботов, прибавив от себя: «Жёлчный немец, но покойника уважает». Штейн выпроводил больничного писаря, оглядел вошедших поверх очков и осведомился тоном, каким спрашивают «что вам угодно» у половых:
— Полиция? По Пыжову? Бумага будет в пятницу.
— Бумага мне не нужна, — сказал Морозов. — Мне нужно тело.
Штейн снял очки, протёр их фартуком и посмотрел уже внимательно.
— Любопытно, — сказал он. — Пятнадцать лет здесь служу. Полиции всегда нужна бумага. Тело им не нужно никогда. Кто вы такой?
— Морозов. Чиновник для поручений, из новых.
— Оно и видно, что из новых. Идёмте, пока не передумали.
Пыжов лежал на цинковом столе — большой, грузный, с лицом спокойным до обидного. Штейн откинул простыню движением лектора, открывающего доску.
— Извольте. Мужчина за пятьдесят, полнокровный, упитанный. Наружных повреждений нет. Знаков борьбы нет. Странгуляционной борозды нет, и не ищите, я смотрел. Доктор, выезжавший на место, написал «паралич сердца» — и знаете что? Я вскрывал. Formally он прав.
— А не формально?
Штейн помолчал, глядя на покойника с личной, застарелой неприязнью — не к нему, понял Морозов, а к формулировке.
— Не формально, милостивый государь, у этого паралича сердца — сердце как у молодого быка. Я такие сердца у ломовых извозчиков вижу, которые до восьмидесяти живут и помирают от водки, а не от сердца. Оно остановилось — это факт. Отчего остановилось — вот вопрос, которого мне никто не задал. Доктору на месте было холодно, приставу было некогда, а покойник, по своему обыкновению, промолчал.
— Я задаю, — сказал Морозов. — Отчего?
— Не знаю, — с видимым удовольствием сказал Штейн. — Впервые за год слышу вопрос, на который приятно ответить «не знаю». Содержимое желудка я, разумеется, сохранил — привычка, за которую меня здесь считают чудаком. Наливка, хлеб, рыба. И горечь. Слабая, но горечь, которой там быть не должно.
Морозов поставил на цинковый край опечатанный графин.
— Вишнёвая, из его комнаты. Понюхайте дно.
Штейн понюхал — раз, другой, — и лицо его сделалось таким, какое бывает у человека, встретившего старого врага в приличном обществе.
— Так-так, — сказал он. — Так-так-так. Обещать ничего не обещаю, исследование займёт время, реактивы у нас казённые, то есть их нет... но горечь я эту, кажется, знаю в лицо. Если это то, о чём я думаю, то сердце у вашего закладчика остановили, как часы, — аккуратно и со знанием дела. Наперстянка, милостивый государь. Лекарство. В малой дозе сердечных больных им лечат. В хорошей дозе... — он накрыл Пыжова простынёй, — лечат окончательно.
— Достать её трудно?
— Наперстянку? — Штейн пожал плечами. — Это вам не мышьяк, за которым в лавку ходят крыс морить. Digitalis — средство рецептурное, аптечное. Настойку держат сердечники, ею пользуют по каплям. Стало быть, ищите либо больного, либо того, кто возле больного кормится, либо аптекаря с плохой памятью. Утешу вас: капель тут было не десять. Тот, кто наливал, о каплях понятия имел твёрдое — именно поэтому и налил с запасом.
— В бумаге что будет?
— В бумаге в пятницу будет «паралич сердца», — желчно сказал Штейн, — потому что переписывать заключение без прокурорского требования я не стану, я здесь не за тем, чтобы меня со службы погнали. А вот вам лично, если зайдёте на неделе, будет то, что есть. Тело я подержу, сколько смогу, — у меня оно, по крайней мере, в безопасности: сюда начальство не заходит, брезгует. Вы, я вижу, из тех, кому есть разница.
На улице Дроботов долго крутил головой:
— Двадцать лет немца знаю — первый раз видел, чтоб он с полицией разговаривал дольше трёх слов. Обыкновенно у него все три — «бумага будет в пятницу».
— Мы с ним одной веры, — сказал Морозов. — Оба не любим, когда за покойника расписываются другие.
Вдова Пыжова проживала на Боровой, в двух комнатах с геранью, образами и такой стерильной обидой на покойного мужа, что обида эта стояла в доме вместо мебели. Была она женщина ещё не старая, опрятная, с поджатыми губами.
— Восьмой год врозь живём, — сообщила она, не дожидаясь вопроса. — И не спрашивайте отчего. Оттого, что Аристарх Кузьмич обществу человеческому предпочитали общество вещей-с. Он и меня-то, я думаю, взял под залог, да выкупить забыл.
Морозов мысленно занёс формулировку в список лучших показаний года.
О делах мужа вдова знала мало и знать не хотела, однако из мелкой мстительной наблюдательности, свойственной брошенным жёнам, вынесла и сберегла много полезного. Что в последний месяц муж сделался «пужливый»: дважды присылал за какими-то бумагами, свечи жёг до света. Что приказчик его, Гришенька, — «тихий-тихий, а ночами шастает: кухарка севрюгинская его через двор затемно видала, и не раз». И что повадился к мужу под вечер ходить гость — «из благородных, в хорошем пальто, лица не видала, а походку видала: ходит, как землю не любит».
— Это как же? — не удержался Дроботов.
— А так, что легко ходит, — отрезала вдова. — Наш брат ступает, а этот — несётся. По земле ходить не приучен.
Остаток дня ушёл на залоговые книги. Морозов расстелил их в отделении и выписывал должников со всей канцелярской смиренностью, какой требовал Вельяминов, — а Дроботов сидел напротив и по каждой фамилии выдавал справку устно, без запинки, как читают наизусть псалтырь: этот пьёт, этот в отъезде, эта шуба спорная, за этим ничего, кроме глупости.
В коридоре отделения его перехватил Вельяминов — на ходу, между двумя докладами:
— Морозов. Мне доложили, вы по пыжовскому делу изымаете... — он заглянул в бумажку, — наливку. И дверной замок. Целиком.
— Так точно, ваше превосходительство. Для полноты заключения.
— Для полноты заключения достаточно свидетельства врача, — сказал Вельяминов. — Оно есть. Я ценю усердие новых людей, но предупреждаю: если из наливки вырастет дело, по которому нечего будет предъявить прокурору, кроме вашего носа, — отвечать за расход казённого времени будете вы. К пятнице, Морозов. К пят-ни-це.
— Слушаюсь.
Вельяминов ушёл, унося своё расписание, а Дроботов сказал в пространство, ни к кому не обращаясь: