Страница 50 из 113
Путь до замка — того самого, что стоял на невысоком, но неприступном холме над излучиной горной реки, — занял около часа быстрой ходьбы, и всё это время небо над головой медленно, но неуклонно светлело, переходя из глубокой, почти чёрной синевы в сероватую, а затем и в бледно-розовую дымку, предвещавшую скорый восход. Когда они подошли к воротам замка, у входа уже дежурили двое стражников в полном доспехе, с копьями-яри в руках, и Хаттори Кадзуо, слегка склонив голову, коротко бросил им несколько слов по-японски — Дмитрий уловил в этой фразе имя даймё, — после чего стражники, коротко поклонившись в ответ отступив в сторону, пропустили всех троих внутрь, во двор, а затем и в сами покои. Комната, куда их провели, оказалась той же самой, где несколько недель назад Хаттори Кадзуо провожал закат вместе со своим господином. Дмитрий невольно залюбовался расписными стенами, изображающими сосны под снегом и летящих журавлей, попутно восхищённо рассматривая нишу токонома, в которой на невысокой подставке лежал старинный меч. Сам Сакакибара Сигэнори сидел вполоборота к вошедшим, на невысокой плоской подушке-дзабутон, лицом к раздвинутым настежь сёдзи, за которыми открывался вид на зелёные, ещё окутанные предрассветной дымкой холмы, из-за которых вот-вот должны были показаться первые лучи солнца. Он был одет в простое, домашнее кимоно тёмно-серого оттенка, без всякой парадности, без гербов и вышивки, — так одеваются люди, желающие в этот час быть не властителем, а просто человеком, встречающим утро. Отец Феррейра, войдя, шепнул Дмитрию по-английски, чтобы тот в точности повторял за ним: снять у входа сандалии, ступив на татами, опуститься на колени у самого входа, сложив руки перед собой и низко поклониться. Дмитрий последовал его примеру, чувствуя, как колени его, ещё не до конца проснувшиеся, неуклюже подгибаются на непривычной циновке, и, выпрямившись после поклона настолько, насколько это позволяли приличия, старательно, по слогам, произнёс заученную фразу:
— Охаё годзаимасу, Сигэнори-сама.
Даймё чуть повернул голову, и на его лице, обычно непроницаемом, промелькнуло что-то похожее на сдержанное одобрение. Он коротко кивнул в ответ и жестом, лёгким движением руки, пригласил Дмитрия подняться с колен у порога и присесть на татами рядом с собой, чуть поодаль, а Феррейре — расположиться так, чтобы удобно было переводить. Некоторое время все трое сидели молча, глядя на светлеющее небо. Затем Сигэнори, не оборачиваясь, поднял руку и указал в сторону холмов, за которыми уже проступала тонкая, разгорающаяся полоса золотисто-багрового света, и заговорил тихим, ровным голосом — Феррейра, чуть склонившись к Дмитрию, начал переводить почти синхронно, стараясь не упустить ни единого оттенка сказанного.
— Он говорит, — зашептал священник, — что пригласил тебя разделить с ним рассвет, потому что рассвет и закат — это единственные мгновения дня, когда человек, будь он хоть последний крестьянин, хоть сам властитель провинции, равны перед лицом неба. Солнце не спрашивает о ранге, восходя, — оно восходит для всех одинаково, и в этом, говорит он, заключена высшая справедливость мира, недоступная людским законам. Он говорит, что чем старше становится, тем чаще ищет эти минуты — не ради красоты, хотя и она в них есть, а ради того, чтобы напомнить себе о собственной малости перед тем порядком вещей, который древнее любого клана, любого сёгуна и любой войны. Он говорит: «Гора не торопится расти, но становится высокой. Так и человек, который не торопит судьбу, но следует ей с терпением, достигает того, что предначертано».
Дмитрий слушал этот перевод, чувствуя, как сквозь пелену недосыпа и с трудом сдерживаемой зевоты пробивается что-то похожее на настоящее, почти благоговейное внимание, — фразы даймё, обильно приправленные метафорами и недосказанностью, шли сквозь него, будто он продирался через густой, цепкий кустарник, где каждую ветку приходилось раздвигать усилием, чтобы понять смысл, — половину он улавливал по смыслу английских слов Феррейры, половину додумывал сам, интуитивно чувствуя общее направление мысли, но так или иначе к тому моменту, когда первый ослепительный, тонкий, как лезвие, луч солнца показался из-за дальнего гребня холмов и косо лёг через весь двор, разбрасывая по гравию длинные, дрожащие тени, он уже вполне уверенно кивал в такт словам даймё, будто и сам всю жизнь был склонен к подобным философским созерцаниям. Когда солнце поднялось достаточно высоко, чтобы окончательно рассеять предрассветную дымку, в комнату неслышно вошла служанка с низким лакированным подносом, на котором стоял фарфоровый чайник, украшенный тонкой синей росписью в виде летящих над водой цапель, две небольшие чашки без ручек и плоское блюдо с несколькими рядами аккуратно уложенных сладостей — маленькими, влажно поблёскивающими шариками моти, обвалянными в сладковатой соевой муке, и тонкими ломтиками сушёной хурмы, свёрнутыми в подобие маленьких свитков. Служанка, поклонившись, разлила чай — светлый, зеленоватый, с лёгким травянистым ароматом, — по чашкам и, снова поклонившись, удалилась так же бесшумно, как и появилась. Сигэнори, взяв свою чашку обеими руками, сделал первый, неторопливый глоток, и лишь после этого свои чашки взяли Дмитрий и Феррейра сделав ритуальные глотки, как солидарность со словами хозяина. Когда чайник опустел, а сладости частично съедены, Сигэнори словно между делом перешёл к тому, ради чего собственно, и позвал чужестранца в такой ранний час.
— Он спрашивает, — переводил Феррейра, стараясь говорить как можно проще, чтобы не запутать Дмитрия лишними оттенками смысла, — какие виды деревянного строительства тебе знакомы. Дома, амбары — ты строить умеешь. Но приходилось ли тебе строить что-то для войны? Укрепления, частоколы, редуты, сторожевые башни? Знаешь ли ты, как рассчитывается наклон вала, чтобы штурмующий не мог укрыться под ним от стрел? Умеешь ли ставить палисад так, чтобы он выдержал не только напор людей, но и удар тарана?