Страница 20 из 96
Я достала сигарету. Не мою – Тимурову, стащила из его пачки, пока он спал после наркоза. Не курила раньше. Здесь – начала. Потому что после того, как ты достаёшь из живого человека гнойный аппендикс при свете лампочки на удлинителе, тебе нужно что-то делать руками. Что-то, кроме как резать, зашивать, спасать.
Затянулась. Закашлялась. Дрянь. Но – помогало. Руки занялись делом, и дрожь утихла.
Звук.
Из подвала. Нет – из другой части подвала, дальней, за стеной от моей «операционной». Звук, который я знала. Который слышала на войне – не часто, но достаточно, чтобы он впечатался в подкорку и остался там навсегда.
Крик.
Человеческий крик. Не от боли – от боли кричат иначе, резче, рваным выдохом. Этот крик был – от ужаса. Тягучий, мокрый, захлёбывающийся.
Крик человека, которого ломают.
Я замерла. Сигарета дымилась между пальцев. Крик оборвался – и сразу после – глухой удар. Ещё один. Ещё.
Я подошла к подвальному окну. Маленькое, зарешёченное, на уровне земли.
Встала на колени. Прижалась лицом к решётке.
Увидела.
Комната – бетон, голые стены, лампа. Стул. На стуле – человек.
Привязан. Лицо – месиво: кровь, опухоль, один глаз заплыл. Рот — разбит, красное на подбородке, на рубашке, на полу.
Перед ним – Алихан.
Стоял. Спокойно. Руки вдоль тела. Не кричал, не размахивал, не угрожал.
Стоял – и от его спокойствия было страшнее, чем от любого крика.
Он что-то спросил. Тихо – я не расслышала. Человек на стуле замотал головой. Алихан кивнул кому-то за кадром. Удар. Я услышала хруст – не хруст кости, мягче, как хрустит хрящ. Нос. Ему сломали нос. Человек взвыл – и кровь хлынула, и он захлёбывался, и его рвало кровью, и звук – мокрый, булькающий – вошёл в мои уши и остался.
Алихан ждал. Терпеливо. Как ждут, пока чайник закипит. Как ждут автобус на остановке. Обыденно. Привычно. Буднично.
Потом – снова вопрос. Снова замотанная голова. Снова кивок.
На этот раз – я видела. Человек за кадром вышел в свет. Вахид. В руке – плоскогубцы. Обычные. Хозяйственные.
Он взял руку привязанного. Положил на подлокотник. И выдернул ноготь.
Мизинец. Левой руки. Одним движением – быстрым, точным. Та же рука, та же точность, та же – профессия. Только его профессия – другая. Его профессия – не чинить. Ломать.
Человек заорал. Заорал так, что я отпрянула от окна, и мои колени подкосились, и я села на землю, и мир стал белым, звенящим, как после контузии. Крик вошёл в меня – через уши, через кожу, через кости – и остался. Как осколок. Как пуля. Как всё, что входит и не выходит.
Меня вырвало.
Прямо тут, на земле, у подвального окна. Желчью – потому что в желудке ничего не было. Я стояла на четвереньках и выворачивалась наизнанку, и мне было всё равно, видит кто-то или нет. Тело – предало. Тело — помнило, что я человек, даже если я забывала.
Потому что внизу – человек, которого я зашила. Человек, который лежал на моём столе, и я держала его печень в руках, и мои пальцы знали его изнутри – этот человек стоял в трёх метрах от стула и смотрел, как его людям выдирают ногти. Спокойно. Методично. Как хирург.
Как хирург.
Как я.
Меня затрясло. Не руки – всё тело. Крупная дрожь, от которой стучали зубы и подпрыгивали колени. Я села, привалившись к стене, обхватила себя руками и пыталась дышать. Вдох – четыре секунды. Выдох – шесть.
Техника, которой учили на курсах ПТСР. Техника, которая работала в госпитале, в операционной, в безопасности.
Здесь она не работала.
Потому что безопасности – не было. Нигде. Ни в комнате за замком, ни во дворе, ни рядом с ним. Я жила в доме человека, который ломал людей и потом мыл руки и шёл ужинать. Я зашивала этого человека. Я перевязывала его раны. Я слушала его ночные кошмары и прикладывала ладонь к стене, чтобы почувствовать его шаги.
Какого чёрта я делаю?
Есть граница. Тонкая, невидимая, как линия между жизнью и смертью на мониторе. По одну сторону – сострадание. По другую – соучастие. Я лечила его людей. Спасала их жизни. Улыбалась их детям. И через стену – через одну бетонную стену – от моей операционной выдирали ногти и ломали кости.
Где я? По какую сторону?
Я сидела на земле и не знала ответа. И от незнания – ломило кости.
Буквально – ноющая, тупая боль в каждой кости, от черепа до пяток, как будто скелет сжимался, пытаясь стать меньше, незаметнее, исчезнуть.
Андрей.
Он пришёл – как всегда, без приглашения. Встал перед глазами: живой, тёплый, с ямочкой на левой щеке и дурацкой привычкой крутить ручку между пальцами. Андрей говорил мне однажды: «Людка, в мире нет хороших и плохих. Есть живые. И всё, что они делают, – чтобы остаться живыми. Мы с тобой – не исключение. Мы просто выбрали красивый способ: ты — лечишь, я – стреляю. Но суть одна. Выживание. И не суди тех, чей способ – уродливее твоего. Они не выбирали. Как и ты».
Я тогда сказала: «Бред романтический». Он засмеялся: «Я и есть романтический бред. Посмотри на мою морду – разве это лицо реалиста?» Андрей погиб через неделю после этого разговора. Пуля прошла через правый желудочек, и я стояла над ним с зажимом в руках и не могла – не умела – не успела. И его лицо – лицо романтического бреда – стало серым, потом белым, потом никаким. И линия на мониторе – поползла. И выпрямилась.
И я выпрямилась вместе с ней. Стала прямой. Плоской. Без изгибов. Без тёплых мест. Линия без пульса.
А сейчас – сидя на земле у подвального окна, в чужих горах, в чужом плену – я чувствовала, как эта линия дрожит. Как кардиограмма при первых признаках жизни – неуверенно, криво, больно. Что-то внутри меня пульсировало. Что-то, что я считала мёртвым, – билось. Слабо.
Отчаянно. Как сердце Андрея в те последние секунды, когда оно ещё пыталось.
Я не хотела, чтобы оно билось. Пульс – это боль. Пульс – это «я чувствую». А «я чувствую» – это невыносимо. Потому что если я начну чувствовать – я почувствую всё. И крик из подвала, и руку Тимура, и улыбку Ибрагима, и взгляд Алихана – тот самый, тяжёлый, без дна, от которого горело между лопаток. Если я начну чувствовать – я не смогу остановиться. Как кровотечение, которое не тампонируешь.
Я поднялась. Вытерла рот. Пошла внутрь.
В коридоре – он.
Алихан. Шёл навстречу. Рубашка – чистая. Руки – чистые. Лицо — каменное. Шёл – ровно, уверенно, как будто не было ни подвала, ни стула, ни крика, от которого я выворачивалась наизнанку пятнадцать минут назад.
Наши глаза встретились.
Он знал.
Я видела – знал. Знал, что я видела. И не отвёл глаза. Не извинился.