Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 69

Глава 17

Через десять дней после того, как Марта передала письмо старосте, Гуннар Ленц пришёл сам.

Был ранний вечер, дорлис подходил к концу — дни стояли жаркие, длинные, полные света, и в воздухе висела та особенная, густая духота, от которой клонило в сон и хотелось пить, — и мы работали в саду до последнего света. Я как раз обходила деревья с ведром — проверяла, не пошли ли плодожорки, не скрутились ли листья, не появились ли на завязи тёмные точки, — когда услышала, как за забором, на дороге, кто-то идёт. Шаги были лёгкие, но не крадущиеся: спокойные, ровные, уверенные. Так ходит человек, который не боится, что его увидят, — или которому всё равно.

Я выпрямилась — с натугой, упираясь ладонями в поясницу, — и посмотрела на калитку. Гвен, работавшая поодаль с тяпкой — тяжёлой, железной, с отточенным лезвием, — тоже выпрямилась и взяла тяпку так, как берут оружие: не за рукоять, а за самый конец, чтобы бить, а не копать. Бертран, чинивший телегу под навесом, отложил молоток — медленно, беззвучно — и поднялся, и в его движениях было столько готовности, что я поняла: он знает. Он почувствовал раньше нас. Я не звала их. Они сами почувствовали.

К калитке подошёл мужчина. Немолодой — лет пятидесяти, может, больше. Высокий, сухой — не тощий, а именно сухой, как дерево, которое долго стояло на ветру, — с широкими плечами и руками, привыкшими к работе: большими, узловатыми, с тёмными ногтями. Волосы седые, коротко стриженные, лицо обветренное, коричневое, как кора, с глубокими морщинами у глаз и рта — морщинами, которые остаются не от смеха, а от солнца и ветра. Одет он был в простую, крепкую дорожную одежду — тёмную, латаную, но чистую, — а в руке держал тяжёлый кожаный саквояж: потёртый, с блестящими застёжками, с углами, обитыми медью, — и саквояж этот был старше, чем я, и, возможно, дороже, чем всё, что у нас было. Глаза у него были жёлто-зелёные, как у рыси, — светлые, внимательные, — и зрачки, когда он посмотрел на меня, на мгновение вытянулись в узкую щель. Я видела это. Гвен тоже видела — я услышала, как она чуть сдвинула ногу. Бертран — он стоял неподвижно, как статуя, в тени навеса, — увидел первым.

— Мадам Ольтова? — спросил он. Голос был низкий, ровный, без подобострастия, без вкрадчивости — просто голос человека, который привык говорить прямо и ждать такого же ответа. — Меня зовут Гуннар Ленц. Я получил письмо от Сальмы. Я пришёл сам, потому что не люблю доверять бумаги чужим рукам. Вы позволите войти?

Я не сразу ответила. Я смотрела на него и думала: передо мной стоит оборотень. Настоящий оборотень — не тот, о ком рассказывают сказки, не чудовище из страшных историй, а человек с жёлто-зелёными глазами и зрачками, которые на миг вытянулись в щель. Я уже знала одного оборотня — Бертрана: молчаливого, надёжного, который уходит в лес по ночам и возвращается к утру с колючками в волосах. Но одно дело — конюх, который живёт в тени конюшни и почти не говорит; и совсем другое — человек, который приходит сам, называет себя по имени, держит в руке тяжёлый саквояж и говорит о бумагах. Я не боялась. Я давно перестала бояться того, что не могло меня съесть. Но я была настороже.

— Входите, — сказала я. — Гвен, открой калитку.

Гвен не сразу опустила тяпку. Она посмотрела на меня — долго, тяжёлым взглядом, — потом на Гуннара, потом снова на меня. Потом шагнула к калитке — медленно, не сводя глаз с гостя, — и открыла её. Гуннар вошёл. Он не оглядывался по сторонам, как оглядывался барон: не оценивал двор, не считал окна, не прикидывал, где что стоит. Он просто шёл — ровно, спокойно, — и, поравнявшись со мной, остановился и слегка наклонил голову. Не поклон — именно наклон, короткий, сдержанный, как уважение равного к равному.

— Сальма в доме? — спросил он.

— В доме, — сказала я. — Позвать?

— Позовите. Но сначала — с вами. Если позволите. Дело есть дело.

Он поставил саквояж на землю — у скамьи у крыльца, у той самой скамьи, которую Бертран вынес из конюшни, — и саквояж глухо стукнул о землю, тяжело, будто внутри лежало что-то большее, чем бумаги. Я села на скамью. Он остался стоять — я не предложила ему сесть, и он не стал садиться сам, — и в этом не было ни обиды, ни подобострастия: просто человек, который умеет ждать. Гвен встала у двери, скрестив руки на груди, — широкая, зелёная, неподвижная. Бертран подошёл ближе — не вплотную, но так, чтобы видеть, — и встал в тени, за моей спиной. Гуннар покосился на Бертрана — коротко, едва заметно, — и я увидела, как в его жёлто-зелёных глазах мелькнуло что-то: узнавание. Один оборотень узнаёт другого — по запаху, по движению, по чему-то, чего не видят люди. Бертран не сказал ни слова. Гуннар — тоже. Но между ними что-то прошло, тонкое, как нить.

— Я был управляющим у барона Ольгерда двенадцать лет, — начал Гуннар. Голос у него был ровный, спокойный, как у человека, который давно всё решил и не собирается ничего менять. — Ушёл четыре года назад. Не по своей воле — он меня выгнал. Я говорил ему в лицо то, что думал, а он этого не любил. Перед уходом я забрал кое-что. Не краденое — своё. Но среди этого были бумаги, которые он считал своими. Он их прятал, потому что они были не в его пользу. Я сохранил их. Все эти годы они лежали у меня. Я ждал, когда они понадобятся.

Он открыл саквояж — застёжки щёлкнули, тяжёлые, медные, — и достал папку: толстую, кожаную, с потёртыми углами, с тёмными пятнами, перевязанную шнуром. Развязал шнур — узлы поддались легко, будто их развязывали много раз, — раскрыл. Внутри были бумаги. Много бумаг: грамоты, купчие, какие-то списки, планы, пожелтевшие от времени листы с печатями, с подписями, с гербами. Он вынул один лист — самый старый, с обтрёпанными краями, с пятнами, с выцветшими чернилами, — и протянул мне.

— Вот, — сказал он. — Дарственная. Двести лет назад земля на этом холме была пожалована семье ваших предшественников — не ваших родственников, но владельцев. Здесь сказано: «От холма до ручья, с садом и усадьбой, в вечное владение». Печать стоит. Подпись стоит. Всё законно. Барон знал об этой бумаге. Он пытался её уничтожить, но не успел. Я забрал её за месяц до ухода.

Я взяла лист — осторожно, двумя руками, как берут что-то хрупкое, что может рассыпаться от неверного движения. Он был тяжёлый — не по весу, по значению, — и шершавый на пальцах, как старая кожа. Я не всё понимала в тексте — буквы были старые, витиеватые, с завитками, с непривычными начертаниями, — но печать я видела: большая, восковая, тёмно-красная, с гербом — то ли башня, то ли дерево, то ли что-то среднее. Настоящая. Не подделка. Такие печати не подделаешь.