Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 188

— Господи, да разве всех гостей упомнишь… Не знаю, как его зовут, но если вам надо…

— Спасибо, не стоит затрудняться, — сказала Франциска, красная как рак, и скорчила высокомерную мину. — Я спутала, он тоже не поздоровался.

— Потому что важничает, — вставила фрау Хельвиг. — Кроме «пожалуйста» и «спасибо», ничего не говорит, а пьет только кофе. — Ее синие глаза смеялись. — Он бывает у нас каждый вечер, кроме субботы и воскресенья.

— Важничает и задается, конечно, это он, — сказала Франциска, сияя, — мы вместе ходили в школу… Он был на два класса старше.

Шафхойтлин медленно пошел за ней, теперь он стоял в двадцати шагах от террасы и смотрел, как эта маленькая особа в распахнутой, раздутой ветром шерстяной куртке прыгала по ступенькам вниз и побежала к нему, размахивая над головой своей сумочкой, слышал ее резкий мальчишеский голос, звавший его, и вдруг на мгновение почувствовал себя так, словно кто-то нанес ему внезапный и сильный удар в живот.

— Вы заставляете себя ждать, — заметил он.

— Господин Шафхойтлин, — запыхавшись, сказала Франциска, — мне очень жаль, вы правы, это было просто невежливо с моей стороны, вот спички, и мне тоже дайте прикурить…

Он сунул обгорелую спичку в коробок. И сказал:

— Я думал, у вас карие глаза…

— Нет, почему карие? Послушайте, я запишу все это так тщательно, как вы только захотите. Пункт первый: развертывание фасада, пункт второй: прокладка улиц, пункт третий: жилые здания… — Она один за другим загнула три пальца.

— Жилые комплексы, — поправил он.

— У Регера мы говорили «здания»… А вы уверены, что мы не заблудились? — Ей казалось, что они ходят по кругу, снова и снова упираясь все в ту же короткую улицу, в тот самый квартал и в тот же заснеженный, испещренный следами газон. То, что на плане выглядело строгим, вполне обозримым порядком — «логично», как сказал Ландауер, с последней вспышкой гордости или по крайней мере преданности делу, — здесь в своей объемности превращалось в лабиринт и напоминало Франциске детскую игру с хитроумно вставленными друг в друга чурками и коробками.

Они свернули за угол и вышли в открытое поле, где дул резкий ветер, гнавший снег с песком. Здесь, в последнем жилом блоке на окраине, останавливались на ночь приезжие, и недели, а то и месяцы жили рабочие, холостяки и супружеские пары, ожидавшие квартир, две или три девушки в одной комнате, и лица, выдворенные из Берлина, люди, лишенные корней, люди, чего-то ждущие, постояльцы и бывшие заключенные — все они набились в один дом, стены которого, казалось, уже трещат по швам… Здесь еще горел свет, играло радио, мелькали тени в окнах за драными занавесками. Шафхойтлин открыл дверь.

— Вы тоже тут живете? — спросила Франциска.

— В тех случаях, когда опаздываю на автобус. — Он зажег свет на лестнице. — У меня есть дом в Уленхорсте, час езды отсюда.

Франциска взглянула на него. Он снова ощутил короткую острую боль под ложечкой и приглушенным голосом, словно в коридоре настоящего отеля, сказал:

— Я не могу отказаться от этого дома, из-за детей… У нас большой сад, жена очень привязана к саду и к дому…

— Ах, вот что, — сказала Франциска. Они поднялись по лестнице. Шафхойтлин вынул из портфеля, который весь вечер таскал с собой, ключ и отдал его Франциске.

— Комната возле кухни. Я велел поместить вас на четвертом этаже. Здесь живут только делегации, так что вам никто не помешает. Но вам придется самой о себе позаботиться, здесь не отель, завтрака не дают. Кухней и ванной можете пользоваться. И… да, если ночью услышите шум, не волнуйтесь. Спокойной ночи.

Она ощупью пробралась через темный коридор и отперла комнату возле кухни, оттуда на нее пахнуло горячим сухим воздухом. Огромное, почти во всю стену окно напоминало сцену с закрытым занавесом красно-бурого цвета, а на линолеумном полу, сверкавшем, как зеленое ледяное поле, лежал коврик, мебель была светлая и назойливо целесообразная: стол, стул, на котором сидят, шкаф, куда вешают платья, и кровать, исключительно для сна, для восстановления потраченных за день сил, и никому не дозволено валяться на ней, реветь, уткнувшись в подушку, и видеть нецеломудренные сны. Над кроватью висели две картины: «Гавань в Арле» и «Подсолнухи»… и рядом, в другой квартире, висели они же, на самом почетном месте, «Гавань в Арле» и «Подсолнухи», радуя глаз коменданта.

Раньше он был унтерманом в акробатической группе, это и сейчас было видно, пастырь весом в два центнера, который одной рукой вывешивал своих постояльцев за окно для протрезвления. У него всегда не было отбою от зрителей, когда он растягивал свой эспандер шведской стали, но для него это было все равно что резиновая лента, а иногда он заставлял кого-нибудь бросать себе на шею и на мускулы рук ножи острием вниз, и они отскакивали, как теннисные мячики. Это очень укрепляло его авторитет, а он брал себе на заметку парней, имевших ножи в карманах… О да, он был хитер, изображая хрестоматийного силача — необъятная грудная клетка, детский смех и море обаяния… Он скупил все репродукции Ван Гога, потому что ему импонировала история с отрезанным ухом. Он считал художников слабаками, крошечными человечками с чересчур большой головой и тонкими ручками, но Ван Гог, этот был парень что надо: тот, кто отрезает себе ухо и посылает его своей девушке, — настоящий мужчина… Ему об этом рассказал один учитель, тоже пропащий человек, просидел три года из-за голодной маленькой бестии из десятого класса и теперь уже никуда не годился, серый, рассеянный, никому не смевший смотреть в глаза… но это уже опять другая история…

Франциска раздвинула «занавес», открыла окно и взглянула на обдуваемое ветром невспаханное поле, на скелеты деревьев у шоссе, бывшем прежде проселочной дорогой. Деревню снесли, огороды и сады смяли гусеницами, удобренную землю заботливо сгребли в кучи, а вплотную к шоссе, в полукруге новых зданий виднелся серый низкий неуклюжий последний крестьянский дом, руина с голыми стропилами, пустыми оконницами, но по-прежнему крепко вцепившийся в землю.