Страница 51 из 188
Когда они направились к двери, какой-то бледный до серости сутенер подставил ножку, видимо, он имел в виду Франциску, но споткнулся Шафхойтлин. Сутенер, ухмыльнувшись, пробормотал: «Прошу прощенья, шеф». Шафхойтлин прищурился, словно яркий свет ударил ему в глаза, и вытянул шею. За его спиной кто-то тихо, но отчетливо проговорил:
— Мы с тобой еще сочтемся, охотник за головами.
Это была уже не пустая болтовня в пивнушке, не вырвавшаяся на волю агрессивность пьяного, даже, как это ни смешно, не жаргон вестернов — слова, произнесенные тихим, обычным голосом — мы еще сочтемся, — означали засаду, бандитский налет, трое против одного в темном углу, Шафхойтлин покрутил короткой шеей, словно ища чью-то подлую физиономию, в его серых, слегка выпуклых глазах промелькнули ненависть и страх, да, он боялся, хотя и не выказывал этого, он уперся ногами в пол, решившись дать бой немедленно и не сходя с места. Франциска взяла его за рукав.
— Не надо. Идемте отсюда.
Он принудил себя шагать неторопливо, но за дверью, под навесом над маленькой запущенной террасой, вытер пот со лба.
— Да, трусом вас не назовешь, — заметила Франциска.
Ландауер деревянной походкой прошел по террасе, стуча по разбитым плитам своими высокими черными ботинками.
— Все развалено, изуродовано, а мы потратили на это пять лет жизни. Ах, да подите вы с вашей золотой молодежью!
По обе стороны ступенек, ведущих к террасе, стояли два фонаря. Один был разбит, а в молочно-белом стеклянном шаре другого зияла дыра. В его свете видна была сетка трещин и четко обозначенное ярко-белое пятно на плитах пола. Ландауер подозвал Франциску к балюстраде. У ног ее лежала площадка — двести шагов в длину и тридцать в ширину, — голый заснеженный газон, вдоль и поперек простеганный ниточками следов, с одной стороны — кварталы домов, серо-белые крыши которых сливались с цветом неба, так что казалось, будто телевизионные антенны парят в воздухе или плывут над уступами домов, как мачты и реи невидимых парусников на горизонте, с другой стороны — мощеная площадь в обрамлении лавок и каменных будок, выходящая на главную улицу. Сейчас — было около одиннадцати — асфальтовая улица походила на русло мертвой реки, по берегам которой никогда не ступала нога человека. Фонари на гнутых столбах струили из своих ящеричных голов потоки холодного зеленого света, киносвета, топившего все в нежной полутени, резко подчеркивавшего все угловатое и прямолинейное — углы домов и четко проложенные пути — и создававшего как бы искусственный мир, улицы в кинопавильоне посреди чудовищно увеличенной модели города из гипса, глины и папье-маше…
Какое-то время они молча стояли рядом, облокотись на балюстраду. Ландауер поднял воротник пальто, так что Франциска не могла видеть его лица, но голос его звучал все так же вежливо и снисходительно:
— Вы очень молоды, что значат для вас пять лет жизни? Ничего, почти ничего, так, частичка прочной материи, которая просуществует до смены столетий, и даже дольше, а возможно, окажется прочнее этих домов… Мы уже не закладываем наши города для грядущих поколений. И все-таки я надеялся построить город, в котором ваши два-три поколения будут не просто обитать, — город, который предложил бы людям нечто большее, чем застроенное пространство, где можно поместить стол и кровать. И подумайте только, я уже вижу себя пенсионером, идущим по своему городу и пьющим по воскресеньям кофе «мокко» на этой вот террасе или, еще лучше, в открытом кафе на тротуаре. Вы знаете Париж? Конечно, нет. Молодые люди ничего не знают о мире…
Шафхойтлин топнул ногой от нетерпения. Париж. Еще и это. Старая эмигрантская порода, стоит таким заговорить о Париже, они становятся сентиментальными и не знают удержу. Ландауер все тем же снисходительным, занудным тоном продолжил свою прощальную речь:
— То, что вы здесь видите, моя юная подруга, — объявление о банкротстве архитектуры. Дома больше не будут строить, а будут производить, как любые другие товары, и место архитектора заступит инженер. Вы знаете, кому в этом году присудил Международный союз архитекторов премию? Инженерам Нерви и Кандела… Мы стали служащими строительной индустрии, для которых «стремление к выразительности» и «своеобразие» — чужеродные слова. Мы утратили свое влияние в тот миг, когда лишились хозяина, заказчика, имевшего свое имя и свое лицо. Мой уважаемый сотрудник, — сказал он, как будто Шафхойтлина не было тут, рядом, — станет вам внушать, что новый заказчик — коллектив…
— Народ, иными словами… — сказал Шафхойтлин.
— Народ. Прошу прощения, любезный коллега, но это лирика. Если мы выразимся точнее — будущие жители. Но разве когда-нибудь в одной из сотен комиссий, активов, советов, комитетов, на которые мы тратим наше время, вы видели хоть одного потребителя нашей продукции? Да и зачем, ведь живущий имеет о жилье еще менее ясное представление, чем строящий… — Он повернулся к Франциске и встретил ее холодный, испытующий взгляд. — Вы сомневаетесь. Вы еще считаете за добродетель ни во что не ставить опыт старших…
— Я жду, — сказал Шафхойтлин резко. — Нам с вами по дороге, фрау Линкерханд. — Он видел, что от ее радостного внимания не осталось и следа, что глаза и у нее слипаются, и отпустил Ландауера, который приподнял шляпу и простился — с Франциской по-старомодному куртуазно, а с Шафхойтлином молча, каким-то намеком на поклон, — зябко запахнул шелковое кашне над галстуком-бабочкой в симпатичную точечку, как у Гропиуса, и ушел по тропинке через газон, высокий и тощий, подняв к небу востроносое лицо. Бесславное возвращение на Фрауэнплан
[23]
[Площадь в Веймаре, где жил Гёте.]
, в тишину герцогского парка. И Франциска, со всем презрением двадцатипятилетней к неудачникам, подумала: благородный фасад, но внутри гниль и труха, в капителях живут ежи, а в окнах кричат выпи…