Страница 17 из 60
Зимний поезд
Снегов немую чернотуПрожгло два глаза из тумана,И дым остался на летуГорящим золотом фонтана.Я знаю – пышущий дракон,Весь занесен пушистым снегом,Сейчас порвет мятежным бегомЗавороженной дали сон.А с ним, усталые рабы,Обречены холодной яме,Влачатся тяжкие гробы,Скрипя и лязгая цепями.Пока с разбитым фонарем,Наполовину притушенным,Среди кошмара дум и дремПроходит Полночь по вагонам.Она – как призрачный монах,И чем ее дозоры глуше,Тем больше чада в черных снахИ затеканий, и удуший;Тем больше слов, как бы не слов,Тем отвратительней дыханье,И запрокинутых головВ подушках красных колыханье.Как вор, наметивший карман,Она тиха, пока мы живы,Лишь молча точит свой дурманДа тушит черные наплывы.А снизу стук, а сбоку гул,Да всё бесцельней, безымянней…И мерзок тем, кто не заснул,Хаос полусуществований!Но тает ночь… И дряхл и сед,Ещё вчера Закат осенний,Приподнимается РассветС одра его томившей Тени.Забывшим за ночь свой недугВ глаза опять глядит терзанье,И дребезжит сильнее стук,Дробя налеты обмерзанья.Пары желтеющей стенойЗагородили красный пламень,И стойко должен зуб больнойПерегрызать холодный камень.Трилистник бумажный
Спутнице
Как чисто гаснут небеса,Какою прихотью ажурнойУходят дальние лесаВ ту высь, что знали мы лазурной…В твоих глазах упрека нет:Ты туч закатных догораньеИ сизо-розовый отсветВстречаешь, как воспоминанье.Но я тоски не поборю:В пустыне выжженного небаЯ вижу мертвую зарюИз незакатного Эреба.Уйдем… Мне более невмочьЗастылость этих четких линийИ этот свод картонно-синий…Пусть будет солнце или ночь!..Неживая
На бумаге синей,Грубо, грубо синей,Но в тончайшей сеткеРазметались ветки,Ветки-паутинки.А по веткам иней,Самоцветный иней,Точно сахаринки…По бумаге синейРазметались ветки,Слезы были едки.Бедная тростинка,Милая тростинка,И чего хлопочет?Всё уверить хочет,Что она живая,Что, изнемогая –(Полно, дорогая!) –И она ждет мая,Ветреных объятийИ зеленых платьев,Засыпать под сказкиСоловьиной ласкиИ проснуться, щуряЗаспанные глазкиОт огня лазури.На бумаге синей,Грубо, грубо синейРазметались ветки,Ветки-паутинки.Заморозил инейУ сухой тростинкиНа бумаге синейВсе ее слезинки.Памяти анненского
Татиане Викторовне Адамович
К таким нежданным и певучим бреднямЗовя с собой умы людей,Был Иннокентий Анненский последнимИз царскосельских лебедей.Я помню дни: я, робкий, торопливый,Входил в высокий кабинет,Где ждал меня спокойный и учтивый,Слегка седеющий поэт.Десяток фраз, пленительных и странных,Как бы случайно уроня,Он вбрасывал в пространства безымянныхМечтаний – слабого меня.О, в сумрак отступающие вещи,И еле слышные духи,И этот голос, нежный и зловещий,Уже читающий стихи!В них плакала какая-то обида,Звенела медь и шла гроза,А там, над шкафом, профиль ЭврипидаСлепил горящие глаза.…Скамью я знаю в парке; мне сказали,Что он любил сидеть на ней,Задумчиво смотря, как сини далиВ червонном золоте аллей.Там вечером и страшно и красиво,В тумане светит мрамор плит,И женщина, как серна боязлива,Во тьме к прохожему спешит.Она глядит, она поет и плачетИ снова плачет и поет,Не понимая, что все это значит,Но только чувствуя – не тот.Журчит вода, протачивая шлюзы,Сырой травою пахнет мгла,И жалок голос одинокой музы,Последней – Царского Села. Н. Гумилев