Страница 52 из 132
Русский писатель-эмигрант, прогремевший на всю Европу. Разумеется, о нем заговорили все. Я в числе прочих наших литераторов мгновенно оказался задвинут на самые задние ряды интереса публики. И что бы я теперь ни предпринял, что бы ни написал – N. мне было не нагнать. Французские, немецкие, итальянские литературные обозреватели понятия не имели о моем существовании. А об N. теперь знали даже простые немцы, которых я почти не замечал и даже не подозревал, что они способны читать что-то, кроме своих идиотских газет: однажды я увидел книгу N. в немецком переводе у своей квартирной хозяйки. Меня прямо-таки скрутило, аж до тошноты. Некая наиболее трезвомыслящая и, к сожалению, незначительная часть моего воспаленного эго тихо пыталась убедить меня, что это – не боль, а лишь пародия на нее, истинную боль я испытал, когда потерял отца, а нынешнее – вздорная, гнусная дурость. И все-таки, как мне было больно. Почти так же, как тогда. Какое кощунство! Почти так же…
Теперь N. появлялся на публике чаще – разумеется, кто ж будет пренебрегать своей славой. Литературных собраний с его участием я всячески избегал – слишком мучительно было смотреть на чужой поразительный успех. Тем более что моя собственная литературная плоскодонка дала течь: последние стихи вышли особенно сухими и мертвенными, и мне отказали в публикации там, где прежде брали почти не глядя. К тому же квартирная хозяйка настойчиво требовала освободить комнату – долги мои были безнадежны, и я едва не подрался с сыном немки, к своему счастью, потому что здоровяк в последний миг передумал меня бить и только грохнул кулаком по моему письменному столу так, что треснула столешница, и пригрозил, что в следующий раз на месте стола окажется мой хребет, если я не заплачу за комнату до конца недели.
На душе было гадко настолько, что в своих горестях я начал находить некое извращенное наслаждение. Нарочно, чтобы уж совсем себя добить, упиваясь своими несчастьями, я отправился на литературный вечер, где должен был выступать N. – читать что-то из нового. Против ожидания, все прошло вполне терпимо. N. вел себя скромно, читал что-то о детстве, не блестящее, но и далеко не скверное, вокруг было много знакомых, мне были рады, кое-кто обратил внимание на мой нездоровый вид, интересовался, сочувствовал. Хозяйка вечера, узнав, что меня выселяют, обещала помочь с поисками жилья.
Волей случая в прихожей мы с N. оказались одновременно. Он, по-русски придерживая подбородком шарф, дергая плечами, влез в пальто, отыскал свой зонтик – на улице хлестало немилосердно – и вдруг посмотрел на меня. Прямо в глаза, с неожиданным сочувственным вниманием.
– Что-то с вами нехорошее происходит, – сказал он, – я читал ваши последние публикации. Вы же большой талант, что вы с собой делаете?
Признаться, я опешил. В смущении забормотал, что ничего особенного с собой не делаю, просто некоторые денежные затруднения, сущая ерунда.
– Я не об этом, – отрезал он. Вместе мы спустились по лестнице и вышли на улицу под дождь, одновременно раскрыв столкнувшиеся зонтики. – Вы загоняете свой дар, вместо того чтобы просто позволить ему расти, – продолжил N. – Зря, ох зря вы так.
– Кому он нужен, мой дар, – зло сказал я. – Горстке снобов.
N. снова пристально поглядел на меня – его глаза остро, как-то воспаленно блестели в свете фонарей – и ничего не сказал.
– Как у вас это получилось? – вырвалось у меня против воли. – Как вам удалось написать такой популярный роман? Как вы сами думаете, почему… почему именно он наделал столько шума?
– Лучше вам этого не знать, – буркнул N., направляясь к трамвайной остановке.
– Отчего же! – Я побежал за ним, как мальчишка. Меня так и жгла зависть, неудовлетворенность, я готов был вцепиться в него, чтобы вытрясти ответ.
– У вас есть дар, вам этого не достаточно? У меня и того нет, – отрывисто произнес N. – Вам хватит сил и таланта честно пройти свой путь! А вы этого не цените. Смотрю на вас и поражаюсь. Господи, нашли чему завидовать.
– Да я готов душу продать, чтобы оказаться на вашем месте! – в запале воскликнул я, не обратив внимания на его загадочные слова.
N. резко повернулся ко мне, страшно вытаращив лихорадочно блестевшие глаза.
– Дур-рак вы! – припечатал он и быстро зашагал прочь.
Я остался стоять, пораженный, оскорбленный, недоумевающий. Руки мои так затряслись от бессмысленного негодования, что зонтик накренился, и ледяной дождь полился мне за воротник. Это несколько отрезвило меня. Я с чувством плюнул и пошел к себе, в чужую квартиру, к унылой комнатушке с залежами рукописей и треснувшим письменным столом. Денег не было даже на трамвай, и предстояло добираться пешком, а путь был неблизок.
Ночные берлинские улицы в истерически кричащих огнях навевали на меня такую же стылую тоску, как и доносившееся из пивных гоготливое немецкое веселье – бесконечно чуждое, бесконечно примитивное. Ненавистный, некрасивый город. Жалкий, гнусный народ. Как же я не любил немцев – за их дубовый юмор, за казенные, неизменно конторские разговоры (деньги, служба, цифры), за врожденную безвкусицу, заурядность, армейскую страсть к порядку; за их почему-то так ценимую некоторыми русскими национальную недолитературу, в конце концов. Надо быть самым русским из русских, чтобы почувствовать невероятную пошлость в «Фаусте» Гете.
Мои дырявые ботинки нахлебались воды из луж, и ноги уже сводило от холода, а тощее пальто не спасало от пронизывающего ветра. Именно эти удручающие обстоятельства послужили причиной, по которой я стал вглядываться в вывески на пути, подыскивая какую-нибудь закусочную, куда можно было бы зайти и немного погреться, пока не попросили вон – купить что-либо я все равно не мог. Внимание мое привлекла прелюбопытная вывеска книжной лавки, написанная какими-то особенно фасонистыми готическими литерами сразу на четырех языках: на немецком, русском, английском и французском. Самое же удивительное было в том, что в такой поздний час лавка еще была открыта – на двери висела соответствующая табличка, и в окнах горел свет. Вот где можно было погреться, да в придачу полистать книги, не испытывая неловкость от своей неспособности заплатить. И я, недолго думая, дернул на себя тяжелую дубовую дверь.