Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 132

Отчаяние соглядатая

Обращаясь памятью к тому дню – будто отводя перед собой дрожащую руку с надтреснутым зеркалом в попытке разглядеть, что делается за спиной, – я прежде всего мучительно вспоминал брошенную в прихожей книгу. Не те жестокие слова, что были сказаны мне. Даже не ровную отрешенность Светланы, которая стояла тут же, опустив взгляд, будто ни при чем, а все же соучастница. Только небрежно оставленную в прихожей, так и не раскрытую книгу.

Со Светланой я начал встречаться летом 1921 года. Она была двоюродной сестрой моего доброго приятеля. С ней я познакомился в один из своих приездов в Берлин, на каникулы, к родителям. Я еще учился тогда в Кембриджском университете и вел образцовую жизнь английского студента и русского поэта. Много времени проводил за игрой в теннис и футбол, налегал на весла байдарки, дрался с теми, кто задирал меня из-за происхождения, до умопомрачения рассуждал о литературе, до рассвета сидел над стихами, на праздники шатался с однокашниками по улицам, орал во все горло и бил фонари, за что едва не был исключен из университета, а на учебу затрачивал хорошо если пару часов в день. Одним словом, я увлеченно валял дурака, как и все мои приятели, такие же, как я, дворяне, благополучные дети обеспеченных родителей, покинувших Россию, но сумевших наладить доход и потому все дливших привычку к петербургскому лоску, хотя тот с каждым годом истончался, бледнел, мерк, обращаясь в призрак, которым мы – эмигранты – жили, в туман, которым дышали, будто эфиром в маске для наркоза, не вполне отдавая себе в том отчета. Ностальгия, разумеется, была модой, и я следовал ей, переливая невыдуманную, хотя и преувеличенную тоску по своему прекрасному дворянско-русскому детству в ученические стихи. Но тогдашним днем я и мои приятели были весьма довольны. Пуще хороших оценок мы преследовали цель отмочить что-нибудь подичее да поэксцентричнее, чтобы на славу повеселиться. Помню, один мой друг, тихий, но известный своими внезапными молчаливыми выходками, в разгар литературного вечера, устроенного на моей студенческой квартире, вдруг невозмутимо выпил полный пузырек чернил и с уморительно серьезной миной заел их чистым листом бумаги. Я и прочие зрители этого действа чуть с кресел не попадали от хохота. Тогда мне эта выходка показалась необычайно смешной и остроумной: мы все что-то пописывали, кто стихи, кто прозу, и, разумеется, играли избитыми метафорами относительно плоти, крови, бумаги и чернил.

Сейчас мне уже не смешно. Временами мне просто нечего есть, до того буквально, что остается только жевать бумагу, потому как ничего, кроме бесчисленных черновиков, в моем съемном углу и нет.

Но я хотел рассказать о Светлане… Вот так всегда. Начинаю с чего угодно, а заканчиваю литературой. Быть может, поэтому все мои романы до встречи со Светланой были скоротечны. Я с гимназических лет нравился женщинам. Как любой самовлюбленный человек (а по самовлюбленности со мной, уверяю, может соперничать только дьявол), я любил подслушивать разговоры о себе, и женщины вокруг меня – от гимназисток до прислуги, от молодых поэтесс до жен солидных чиновников, от француженок и итальянок до русских и евреек – неизменно отмечали мой высокий рост, тонкость лица и стана, узость рук – всё то, что так нравится натурам юным, восторженным и поэтичным. Я никогда не считал, сколько у меня было мимолетных романов до встречи со Светланой. Первый из них – еще в России, куда мне, точно знаю, уже не суждено вернуться, как не обернуть вспять время, не воротить мое чудесное детство, раннюю юность… Отца.

Я играл в чувства как в слова – увлеченно, с блеском, что называется технично, даже временами виртуозно, но не умея вложить какой-то особенный смысл ни в то ни в другое. Ко времени появления в моей жизни Светланы у меня уже было напечатано довольно солидное количество стихов в берлинских русскоязычных газетах и журналах. На них иногда откликались рецензенты, но как-то вяло, до обидного вскользь: походя отмечали «несомненный талант молодого поэта» (а я и без них был бесовски уверен в своем таланте), осторожно касались преемственности и звукописи – в общем, всё. Появилась и парочка критических разносов, которые я воспринял с внешней бравадой, а на деле оказался глубоко ими оскорблен. Оба отзыва, такие болезненные для меня, содержали одни и те же обвинения – в отсутствии глубины и непосредственности, в бесконечной вторичности, пустоте, бессмысленности. Я злился до слез. Мне было двадцать два года, я носил канареечно-желтый свитер и щегольской синий костюм, слыл снобом и сердцеедом, я хотел блистать. Пустые, полые, грошовые стекляшки своих стихов я гранил до блеска почти невыносимого, яростное это сверкание с успехом затмевало всё, и в эмигрантских литературных кругах я уже снискал определенную славу.

С того же яркого и пустого сверкания начался, в сущности, и мой роман со Светланой. После череды веселых и ни к чему не обязывающих любовных приключений мне захотелось выдумать себе «истинную» любовь, и свою новую стеклянную игрушку я получил незамедлительно, быстро сойдясь с этой очень юной, очень живой хохотушкой. Смуглые щеки в умилительном пушке; черные татарские глаза – дивные, иначе и не скажешь, удлиненные, раскосые; черный бархатный бант в темных волосах – всё в Светлане напоминало мне Россию, последнее мое усадебное лето, мои полудетские любовные увлечения. Лишь теперь могу признать, что любил я не Светлану, а свое чувство к ней, которое, в свойственной мне манере, гранил до невыносимого выхолощенного эстетизма своих стихов. О, сколько их я ей посвятил… Блескучей писанины, похожей на все творения знаменитых русских поэтов разом, набралось на сборник, потом еще на один. Я раздувался от гордости, читая Светлане новые стихи. Она слушала их с рассеянно-доброжелательной улыбкой воспитанного ребенка, приведенного на концерт скучной симфонической музыки, и рассматривала мои руки, которые занимали ее, несомненно, куда больше поэзии. У меня очень красивые руки, кажется я уже говорил… Женщины восхищаются ими несравнимо искреннее, нежели стихами.