Страница 27 из 132
Я отважился прийти, но с порога сказал, что мне нечем платить, и я готов отдать долг позже. „Всенепременно отдашь“, – сказал старец. С виду он был обычный отшельник, избравший себе жильем полусгоревшую лачугу. Внутри скита было голо, черно, воняло застарелой гарью, пылал очаг, над которым была изображена зубастая рыбина вроде щуки. Старец взял то, что я принес, – тетрадь для эскизов, потому что именно такая вещь художнику важнее всего. Старец бросил ее в огонь очага, что-то пробормотал над ней, вернул мне ее обгоревшую и рассказал, что отныне я могу рисовать и писать в ней свои желания, любые, какие захочу, но всегда должен платить по выставленному счету. Я возразил, что Бог вряд ли так мелочен, чтобы выставлять счет, а самому старцу я заплачу позже; тот лишь рассмеялся и сказал, что с ним-то я в расчете и чтобы я сюда больше не приходил. Мне стало жутко, но дело было сделано. Лишь выходя из скита, я осознал, что там было пугающего: в темноте не сразу было заметно, но иконы в красном углу были вовсе не иконами, а просто темными досками с круглыми дырами в них, края дыр были утыканы иглами, так, что получалось вроде распахнутых зубастых пастей.
Дальше рассказывать слишком долго, замечу лишь, что тетрадь мне и впрямь помогала, и в Академию я вернулся, и блестяще окончил ее, но вскоре совсем забросил ремесло, ибо меня не отпускала мысль, что всеми успехами я обязан не себе, а тварям, которые читали мои пожелания в проклятой тетради. И чем я заплатил за свои успехи – полагаю, вы догадываетесь. Это подобно карточной игре: стоит начать играть по-крупному, как притупляется здравомыслие и даже сам страх перед болью. Они, эти создания, невзирая на свой облик, вполне разумны, они любят забавляться людьми, любят лакомиться живым и свежим; я отдавал им то, что они просили…
Я много раз намеревался закопать где-нибудь злополучную тетрадь, но малодушие не позволяло мне – я думал, вдруг она мне однажды еще пригодится? Так и случилось: придя в училище, я увидел вас. О, если бы только я не потерял тетрадь! Я пожелал забрать вас с собой после вашего выпуска, чтобы вы были моей… Простите меня, простите, ради Бога, если Он меня еще слышит.
Умоляю, закопайте тетрадь!
И прошу, уничтожьте это письмо после прочтения.
С превеликим раскаянием, Э. Б.».
Это письмо Саша смогла прочитать только поздним вечером, запершись в нужнике. Весь день ей не удавалось остаться наедине с собой: казалось, Маруся Дублянская, смешная и нелепая со своими остриженными волосами, нарочно старается находиться где-то поблизости, следит за ней и что-то подозревает. В последние дни все воспитанницы были несколько не в себе из-за происходящего, но Саша, бледная, с темными от недосыпания подглазьями, слишком задумчивая, не всегда способная вникнуть в то, что ей говорят, все равно выделялась среди прочих девушек.
«Милая, дорогая…» Саша свернула письмо, смаргивая слезы. Если бы только она тогда бросилась вслед за учителем и вернула ему тетрадь! Хотя… Кто знает, какую плату потребовали бы с Бергера за исполнение его нового желания. Судя по его увечьям, он всегда платил собой. Остался бы он жив после новой платы?
Маленький кусок письма со словами «милая, дорогая Саша» она оставила, остальное мелко порвала и утопила в нужнике. Вернувшись в дортуар, наткнулась на пристальный взгляд Маруси, но та ничего не сказала. Сжимая клочок письма в руке, Саша ждала, когда подруга заснет и можно будет пойти в умывальню писать ответное письмо, но вместо того сама заснула так внезапно, будто кто-то вынул из нее дух.
Утром, еще до завтрака, дежурная классная дама повела Сашу к начальнице училища. «Неужели что-то открылось?» – обмирала Саша. Однако едва она зашла на холодеющих ногах в кабинет, как увидела у окна высокую фигуру генерала Абашева.
– Мадемуазель Руднева, вам позволено на несколько дней уехать домой, – бесстрастно произнесла начальница, сухая дама, бесконечно равнодушная ко всему, кроме прилежания учениц. – У вас дома несчастье.
– Твой отец при смерти, хочет видеть тебя, – в своей обычной холодноватой манере сказал Абашев. – Собирайся, поедешь со мной.
– Как, как… – залепетала Саша.
– Чахотка. Когда я его в последний раз видел, он лежал в жару и плевал кровью, но был в ясном сознании. Поторопись, если хочешь попрощаться с ним. Я жду тебя здесь.
Саша опрометью бросилась в дортуар, достала тетрадь, уже не заботясь, видит ли ее кто. Карандаш плясал в руке. Рисовать получалось плохо, еле вышли два смутно похожих на оригиналы профиля; ниже она скачущими буквами написала:
«Пусть папенька будет жив и здоров, пожалуйста, умоляю, сделаю что хотите! Заберите вместо папеньки Абашева, пусть он кровью харкает до смерти!»
Швырнув тетрадь под матрас, Саша обняла себя за плечи, ее трясло. Прочтут ли пожелание? Исполнят ли? Не находя себе места, она вышла в коридор и услышала шум и топот. От кабинета начальницы раздавались крики:
– Кто-нибудь, позовите доктора!
«Получилось», – эта мысль всплыла посреди опустошенного сознания, будто утопленник из холодной реки. Но тут из кабинета выскочил генерал Абашев. Он остановился, уставившись на Сашу, затем выкатил глаза, замычал, стиснул одежду на груди побелевшими пальцами, со страшным глухим стуком рухнул на колени, и из его рта потоком хлынула кровь и рвота. Он упал лицом в пол, задергался, заскреб пол ногами, и крови под ним становилось все больше, целое кровавое море захлестнуло вытертый ковер; ткань, впитавшая кровь, выглядела черной, лоснящейся. Саша опрометью бросилась прочь и без чувств упала возле лестницы.
Почти трое суток она провела в лазарете, в глубоком бреду. То ей чудилось, что пламя охватывает палату; то пол заливала свежая кровь; то Бергер наклонялся над ней, проводил указательным пальцем искалеченной руки по ее губам и произносил «милая, дорогая Саша»; то опускались сумерки и из темных углов прямо по воздуху выплывали гигантские рыбины с мертвыми глазами-лунами, с игольчатыми плавниками: они подплывали к Саше и выдыхали ей в лицо пепел.
Очнулась Саша от боли в правой руке. Поднесла к глазам ладонь и увидела, что в самую мясистую ее часть, возле большого пальца, воткнута тонкая костяная игла. Ничего не понимая, выдернула ее; тут же боль пронзила ногу, Саша до крови закусила губу; новая игла торчала уже из щиколотки. Мысли были тяжелые, неповоротливые, будто слипшиеся, зато боль – острой, требовательной. Понукающей.
– Какой сегодня день? – хрипло спросила Саша у нянечки, вязавшей в углу.