Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 80 из 215

И только теперь, когда он отвернулся и золотой свет от его тела лёг на борозду сбоку, стало видно, что осталось от Кудо. Глаза — спёкшиеся, белёсые, выжженные дотла капли в обугленных провалах. Ушей нет. На месте носа — чёрная корка. Грудь под распоротой формой была вскрыта тонкими, идеально ровными, прижжёнными по краям разрезами — аккуратными, как на анатомическом столе. Свет входил туда неглубоко и точно, как раскалённый щуп в умелой руке, и держался ровно столько, сколько нужно, чтобы человек оставался в сознании, в памяти — и говорил. Кудо не кричал. Кричать было нечем: связки спеклись ещё в начале. Он только сипел, тонко, на одной ноте, и пальцы его слабо, бессмысленно царапали глину.

Герой нагнулся, поднял из грязи свой клинок, вернулся. С минуту молча стоял над тем, что лежало в борозде, и смотрел сверху вниз — без злорадства, без отвращения. Просто смотрел.

— Авось в следующей жизни выйдешь не таким куском дерьма, — сказал он наконец. Спокойно, без сердца, как говорят что-то само собой разумеющееся.

И опустил меч.

Остриё вошло точно под рёбра, в узел рейши — в сердце. Кудо коротко выгнулся дугой, захрипел гуще, забулькал; пальцы дёрнулись, в последний раз скребнули землю — и обмякли. Белёсые, ничего уже не видящие глаза уставились в звёздное небо.

Герой подержал клинок в ране, пока не убедился, что чужая сила затихла совсем, до донышка. Потом вынул, стряхнул кровь одним коротким резким движением — и провёл по лезвию изнутри ровной волной чистого света. Кровь и налипшая грязь сошли со стали разом, с тихим шипением, испарились. Металл стал таким же, как до боя, — холодным, чистым, безразличным. Он завёл клинок за спину.

И пошёл назад, к посёлку, через перепаханное, изрытое поле.

— Значит, забрёл сам, — проговорил он негромко, в темноту, ни к кому. — Обычное стечение. Напился, потерял голову, полез на рожон. — Прикинул что-то в уме, кивнул собственным мыслям. — Года два-три у меня ещё есть. Двадцатого офицера в этакой глуши хватятся нескоро, а и хватятся — спишут на Пустых. Сами же и спишут.

То, что он вытряхнул из Кудо там, на поле, легло в голове ровными, чёткими слоями и ждало своего часа. Разбирать всё это сейчас не тянуло — голова была пустой и чистой, как всегда после долгой, тяжёлой операции, когда руки сделали всё, что могли, и больше от тебя уже ничего не зависит.

Плетень. Межа. За ней — притихший, затаившийся посёлок: тёмные избы, в которых уцелевшие сидели тише мышей, не зажигая огня, и сквозь щели смотрели в ночь — дожидались, чем всё кончится и за кем теперь придут.

Он перешагнул через поваленные колья и скрылся в темноте между избами.

///

Полгода спустя.

Экзаменатор третьей приёмной коллегии сидел за низким столом и тихо, обстоятельно ненавидел свою службу.

День тянулся, как сырая резина. За тонкой бумажной ширмой, в коридоре, переминалась и шепталась очередная толпа кандидатов — со всего Руконгая, из захудалых домишек и из младших ветвей благородных семей. Перепуганные, спесивые, бездарные мальчишки и девчонки, от которых разило страхом и дешёвыми благовониями. Он встречал их пачками, по одному, и считывал нутром каждого, не утруждаясь даже поднять глаза: у этого душа едва теплится, как огарок; у этой мерцает чуть приличнее; у того — раз в год такое попадётся — дрогнет внутри что-то по-настоящему стоящее. Толковых были единицы. Остальные — серая крупа, которую Академия перемелет в строевых и распустит гнить по младшим должностям.

Он шумно, с подвыванием зевнул, чиркнул кистью в свитке напротив очередной фамилии — даже не вслушавшись в неё — и потянулся к колокольцу, чтобы вызвать следующего.

И рука встала на полпути.

В коридоре что-то изменилось. Не звук — давление. Воздух в комнате вдруг отяжелел, разом, на полвздоха, навалился на плечи, прижал к столу казённую бумагу так, что она едва не вмялась в дерево. Старик просидел в этих стенах сорок лет, через него прошли тысячи, многие тысячи душ, и он давно, до последней косточки, научился мерить чужую силу не глядя — одним затылком, кожей, нутром. Сейчас мерить было нечем. То, что неторопливо приближалось к его бумажной двери-сёдзи, попросту ломало всю его выверенную за сорок лет шкалу: оно было слишком большим, слишком плотным для этой комнатёнки, для этого коридора — больше, чем вообще имеет право входить в такие двери на своих двоих.

За перегородкой кто-то из ждущих коротко, испуганно пискнул и тут же осёкся. И стало мёртво тихо — так тихо не бывает там, где толчётся два десятка перепуганных юнцов.

Сердце застучало не по делу — тяжело, часто, нехорошо. По спине, под форменным кимоно, прошёл холодный озноб. Кисть в пальцах замерла сама, так и не коснувшись бумаги.

Дверь мягко, бесшумно отъехала в сторону.

В проёме пришлось согнуться чуть ли не вдвое, чтобы пройти под низкой притолокой. Внутрь шагнул великан, заполнив собой разом полкомнаты, — огромный не по-человечески: макушкой он едва не скрёб балку, а плечи наглухо перекрыли свет из коридора. Тёмное шёлковое кимоно, дорогое, явно сшитое на заказ, сидело на этой туше так, будто под неё ещё не выткали подходящей ткани. Спокойное, словно вырубленное из тёмного гранита лицо. И из-под этого спокойствия — будто сквозь наспех задвинутую заслонку — тянуло такой душной, первобытной мощью, той самой, что вдавила кисть в стол, что у старого экзаменатора разом пересохло во рту.

— Прошу прощения, — произнёс гигант. Вежливо, мягко. Голос был густой, ровный и совершенно, обыденно будничный — будто его обладатель и впрямь явился на рядовые вступительные испытания. — Я на вступительные.

Кисть так и осталась лежать на испорченном, безнадёжно закляксанном свитке.