Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 98

Руки разжались. Каждый убрал свою руку, но тепло осталось, как остаётся след от выстрела на мишени. Романов смотрел на них, и в его взгляде была уверенность, что они выживут.

Кеды выдохнул, и его лицо стало спокойным, без напряжения.

— Степаныч, — сказал он, и голос его был ровным. — Я с тобой. До конца.

Бух кивнул, и его пальцы сжали блокнот.

— Я буду считать, — сказал он. — И я буду записывать. Вы не умрёте от голода или от того, что забыли, где лежат патроны.

Дед кашлянул, и в его голосе появилась хриплая усмешка:

— Бывало, я видел, как разваливаются отделения. Но это — не развалится. Я знаю.

Очки поправил очки, и в его взгляде мелькнула холодная уверенность:

— Я буду смотреть. И я увижу их раньше, чем они увидят нас.

Романов кивнул. Встал, чувствуя, как боль в левом колене отзывается привычной волной. Обвёл их взглядом — четырёх человек, которые стали его семьёй в этом аду. И знал, что они готовы.

— Завтра — последний день на полигоне, — сказал он. — Послезавтра — передовая. Мы будем вместе. Мы будем держаться. И мы вернёмся.

Палатка погрузилась в тишину. Только шорох брезента и дыхание пяти человек. Романов лёг на спину, чувствуя, как глина давит на спину, как холод проступает сквозь ткань. Закрыл глаза, и в темноте зажглись белые пятна — тепловые сигнатуры, которые он видел на экране. Но теперь он знал, что его собственное пятно было серым, почти невидимым. Был не один.

Пальцы сжали край лежанки, и провалился в сон, слыша, как Кеды дышит ровно, как Бух переворачивает страницы блокнота, как Дед кашляет во сне, как Очки смотрит в темноту своими острыми глазами.

Отделение было сформировано. Они были одной землёй. Одной глиной. Одной кровью.

Глава 25. НОЧЬ ПЕРЕД ВЫЛЕТОМ

Темнота в казарме была густой, как глина, и давила на глаза, заставляя их привыкать к черноте, в которой не было ни единого проблеска. Дежурный светильник у входа погасили ещё в полночь, и теперь только редкие полосы лунного света, пробивавшиеся сквозь грязные стёкла, разгоняли тьму, оставляя на бетонном полу бледные, призрачные пятна. Воздух был спёртым, тяжёлым, пропитанным запахом сырой ткани, оружейного масла, дешёвого табака и пота — запахами, которые уже стали привычными, как собственное дыхание, и не вызывали ни отвращения, ни удивления. Только тишина была другой — не той, что в палатке на полигоне, где ветер хлопал брезентом, а глухой, давящей, как перед обстрелом, когда земля замирает и ждёт первого разрыва.

Романов лежал на спине, чувствуя, как пружины матраса продавливаются под его весом, как тонкое одеяло натягивается на груди, не согревая, а лишь добавляя тяжесть. Глаза были открыты, но не видел потолка — только черноту, в которой угадывались контуры балок и трещин, которые он уже изучил за ночи, проведённые здесь. Пальцы сжимали край матраса, и ткань была влажной от пота, который выступал на ладонях, несмотря на холод. Сердце билось ровно, но слишком отчётливо — каждый удар отдавался в висках, в груди, в кончиках пальцев, как тиканье часов, отсчитывающих последние минуты перед вылетом.

Левая нога болела — привычно, тупо, разливаясь от колена к икре, как застоявшаяся вода. Боль была старой, въевшейся, как грязь под ногтями, и Романов перестал обращать на неё внимание, позволяя ей быть частью тела, как шрамы на руках или седину на висках. Пальцы левой руки скользнули по бедру, нащупали через ткань старый рубец — тот самый, что остался от осколка на Кавказе, — и на секунду задержались, ощущая неровный край, затвердевшую кожу, которая помнила боль и холод двадцатилетней давности.

Вспомнил тот день. 2003 год, осень, мокрая глина, в которой он лежал, прижавшись щекой к земле, и слышал, как рядом свистят пули. Тогда он тоже не спал перед вылетом — сидел на корточках у костра, сжимая автомат, и смотрел на огонь, который тогда не был запрещён. Тогда он был молодым — двадцать пять лет, с горячими глазами и верой в систему, которая не предаст. Система не предала тогда — она просто использовала его, как использует расходный материал, как использовала и будет использовать.

Тогда он не знал этого. Теперь знал. И это было хуже.

Рядом, на соседней койке, заворочался Кеды. Пружины скрипнули, и матрас прогнулся под его весом, когда он повернулся на бок. Дыхание его было неровным — не спокойным, а прерывистым, как у человека, который видит сны, полные бега и страха. Тени от лунного света падали на его лицо, делая его старше, с глубокими тенями под глазами и сжатыми губами.

Голос Кеды разорвал тишину — хриплый, сонный, как будто он говорил сквозь сон, но слова были чёткими, как у человека, который ищет ответ:

— Степаныч, ты спишь?

Романов не шевельнулся. Только перевёл взгляд в сторону голоса, привыкая к темноте, которая скрывала лицо Кеды.

— Нет, — сказал он, и голос его был тихим, без шёпота, но ровным, как дыхание. — Спи.

Кеды затих. Но через минуту снова зашевелился, и его голос стал более осознанным:

— А если я не проснусь? Завтра... ну, утром?

Романов почувствовал, как в груди шевельнулось что-то — не жалость, а холодное понимание, которое приходит с опытом. Смотрел в потолок, в черноту, и знал, что Кеды боится не смерти — боится неизвестности, которая ждёт его завтра, за воротами полигона, на серой земле, где небо гудит и смотрит.

— Проснёшься, — сказал Романов, и голос его стал твёрже. — Я разбужу.

Кеды замолчал. Слышно было, как он перевернулся на спину, как его дыхание выровнялось, стало глубже. Не уснул — просто затих, как зверь, который прислушивается к опасности.

Романов снова закрыл глаза, но сон не шёл. Вспоминал, как двадцать лет назад тоже не спал перед вылетом — лежал в палатке, смотрел в брезентовый потолок, слышал храп соседей и думал о том, что завтра будет первый бой. Тогда он не боялся — был уверен, что система защитит, что он вернётся героем. Теперь он знал, что система не защищает — она использует. И что героев не бывает, есть только выжившие и мёртвые.

Пальцы сжали край матраса. Ткань была влажной, и холод проступал сквозь неё, напоминая о том, что завтра он будет лежать в грязи, прижавшись к земле, дыша через марлю, прячась от тепловизоров. Знал теорию — тепловой след, термопончо, неподвижность. Но помнил 2003-й: теория и практика — разные вещи. Тогда он тоже знал, как прятаться, но когда над головой засвистели первые мины, всё, что осталось, — это инстинкт и грязь, в которую он вжался.