Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 84

– Молодо-зелено, – смущенно пробормотал Полевой. – Я, видит бог, Нестор Васильич, ваш талант почитаю.

Одоевский презрительно улыбнулся.

– Господа! – воскликнул Кольцов. – Неужто мы браниться да счеты сводить собрались? Право, вы меня обижаете, господа! Прошу покорно не отказать, по русскому обычаю…

Он взял у официанта поднос с вином и стаканами и начал с поклоном обходить гостей.

– По русскому обычаю, – повторял он. – Прошу не отказать, господа!

9

Ужин кончился весело и мирно. Полевой клялся Кукольнику в любви и верности и поносил на чем свет стоит крамольные московские нравы. Одоевский и Краевский уехали сейчас же после ужина. Владиславлев, выпросив у Кольцова стихи, исчез, не прощаясь, по-английски. Официанты убрали столы, тесная компания расселась по диванам, начался оживленный разговор.

Стройный, красивый Крашенинников в черном с золотым воротником мундире рассказывал о шторме, во время которого затонул его корабль, и ему с матросами пришлось около суток продержаться в бушующем море, пока французский транспорт не взял их к себе на борт.

– Ох, батюшка, страх-то какой! – простодушно сказал Венецианов. – Легко сказать: сутки в пучине морской!

– Море! – мечтательно вздохнул Бенедиктов. – Оно хорошо уже тем, что вечно пленяет поэтов…

– Ну, милый, – махнул рукой Венецианов, – и без твоего моря для вдохновения есть предметы. Вон рожь спелая или степь ковыльная – чем тебе хуже моря?

– Да полно, Владимир Григорьич! – вскочил Булгарин. – Не слушай их, соловей ты наш! Скажи свое «Море»… Да просите же, господа, Владимира Григорьича!

Бенедиктов встал, одернул фрак и, скрестив на груди руки, мрачно поглядел на гостей.

– Ах, каналья, вот кривляется! – шепнул Алексею Панаев.

Бенедиктов увлекся. Он то размахивал руками, то прижимал их к манишке и так таращил глаза, что делалось страшно: не окривел бы! Его неприятный, дребезжащий голос повышался до визга и замирал до шепота. Стихи были цветисты и вычурны, как все, что он писал.

завывал Бенедиктов, —

– Да, – довольно громко заметил Венецианов. – Вот кабы ты этак побарахтался сутки-то… В бесконечности!

– Умник! Умник! – умилился Булгарин, когда Бенедиктов умолк. – Вот дельно так дельно! А ну-тка, господа, – Булгарин растопырил руки, как будто собираясь кого-то поймать, – ну-тка, новейшие-то… нешто могут? – искоса поглядел на Кольцова. – Где там! Все по земле да по грязи – «чвяк! чвяк!»

Кольцов улыбнулся.

– Ну, так ведь вы, Фаддей Венедиктыч, давний поклонник прекрасного. Мне еще Александр Сергеич про вас говаривал…

– А что? А что? – поспешно перебил Булгарин. – Что говаривал? Он, покойник, востер на язычок был… Многим от него перепадало. Но меня уважал-с! На всех сошлюсь – уважал-с!

– Да ведь нельзя же, – обиделся Бенедиктов, – нельзя одно лишь матерьяльное признавать, а красота, мечты небесные…

– Нет-с, господа, – спокойно сказал Кольцов. – Так рассуждать нельзя. Вот вы все говорите: поэзия, возвышенность, красота. А что это за поэзия, что за красота, когда в ней жизни нет? Возвышенность! Так скажите – что же и над чем возвышается?



– Э, батюшка! – Булгарин уперся руками в коленки. – Так это же речи господина Белинского!

– Да, ежели вам так угодно, Белинского! – согласился Кольцов. – Это, доложу я вам, такие речи, что в ночном мраке светло становится, а зимой снег тает… Вы не обижайтесь на меня, Владимир Григорьич, но вот мы сейчас пьеску вашу «Море» прослушали… Слов нет, презвучная пьеска, но, господа, где же идея? Где мысль? Ведь тут слова одни голенькие! «Мечта лобызает поверхность…» – ведь это же так, собрание звуков, заклинанье, все равно, что у нас в деревенском быту заговоры: «Арц! Арц! Арц!» – а что это за «арц» – одному богу ведомо!

– Ага, видишь, видишь! – Вовсе уж пьяненький Кукольник обнял Бенедиктова. – Что я говорил? Для них, – он сделал ударение на слове «для них», – для них ли нам писать? Обидно, горько!

Гости разъехались часа в два ночи.

Панаев принялся показывать, как варить глинтвейн, да злоупотребил. Кольцов повез его домой. Шел дождь, было тихо.

– А вы молодец, Алексей Васильич! – сказал на прощанье Панаев. – Лихо вы их! Да только не резко ль?

– Да что же все в молчанку-то играть? И так уж довольно я в запрошлом годе молчал. А нынче досада взяла: несут галиматью, и преважно… Ну да ничего: пущай и наши копыты помнят!

Глава третья

Сколько звуков, сколько песен

Раздаются вновь во мне…

1

Взяв Сребрянского из госпиталя, Алексей не повез его в Измайловский полк, на его старую, неуютную, грязную квартиру, а поселил вместе с собой у госпожи Титовой, отведя Андрею Порфирьичу чистенькую, солнечную комнатку.

В тот же день, как Сребрянский удобно устроился в своем новом жилище, Кольцов привел цирюльника, и тот постриг и побрил Сребрянского. Затем Кольцов купил полдюжины тонких полотняных рубах, сюртук, сапоги, переодел Сребрянского и положил себе за правило следить за внешностью и удобствами своего друга.

– Ты, Алеша, – с улыбкой сказал однажды Сребрянский, – за мной как за любимой женщиной ухаживаешь… Чем и когда отблагодарю я тебя за твою доброту?

Когда все было готово к отъезду, то есть выписаны подорожные свидетельства, закуплена провизия и уложены мешки и чемоданы, Кольцов пошел прощаться с питерскими друзьями.

У Жуковского он застал Брюллова и Венецианова. Портрет был закончен. Он стоял в кабинете, сияя свежим лаком и золотом новой рамы. Жуковский сообщил, что на днях состоится аукцион, пожалел, что Кольцов уезжает. Спросил, все ли дела его хороши, а когда Алексей стал благодарить его за покровительство и поддержку, поморщился и сказал, что это такие пустяки, о которых и вспоминать нечего.

– Это все, правда, братец, ерунда, – подхватил Венецианов, – все крючкотворство это сенатское. А вот дело так дело! – указал на портрет. – Тут Василья Андреича с Карлом Павлычем уж не только мы с тобой – вся Россия со временем благодарить станет… Ну, прощай, голубчик, Христос с тобой, приезжай поскорей. Полюбил я тебя, привык и расставаться жалко…

Нужно было еще зайти к Панаеву. Когда Алексей подошел к его дому, Иван Иваныч садился в коляску. Он был, как всегда, щегольски одет и завит, от него пахло тончайшими дорогими духами. Извинившись перед Кольцовым и обругав тот ничтожный, но, к сожалению, необходимый вечер, на который он направлялся, Панаев сказал, что завтра он сам зайдет к Кольцову проводить его.

Утром в назначенный час у ворот дома госпожи Титовой путешественников дожидалась ямская тележка.

– Как же вы в этакой колымаге Андрея Порфирьича повезете? – закричал с порога Панаев. – Ведь в ней и здоровому человеку ехать невмоготу, а уж больному – этак, на соломе… я и не представляю!

Кольцов и сам понимал, что Андрею трудно придется в тряской ямской тележке, однако купить новый экипаж он не мог: коляска стоила дорого, не по карману. Панаев велел ямщику выпрячь лошадей и отправил его со своим кучером домой. Вскоре ямщик вернулся: лошади были впряжены в просторный, очень удобный тарантас.

– Ну, Иван Иваныч, – Алексей крепко пожал руку Панаеву, – всегда любил вас, а теперь готов земным поклоном поклониться!