Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 84

3

У Венецианова были гости.

Один – с длинными волнистыми, чуть рыжеватыми волосами и крошечной бородкой, франтовато и дорого, но небрежно одетый, очень подвижной; другой – нескладный, судя по землистому цвету лица и довольно поношенному сюртуку, близко знакомый с нуждой, забавно мешавший в разговоре русскую речь с украинской.

Венецианов обнял Кольцова и представил его гостям. Франт оказался Брюлловым, нескладный – художником Сошенко.

– Ну что, Алексей Гаврилыч, были? – поздоровавшись, спросил Жуковский.

– Был! И очень даже был! – воскликнул Венецианов. – Уперся, да и только. Две тысячи – и говорить не желает…

– Який немец зловредный, хай ему! – Сошенко стукнул кулаком по ладони. – Уразумел, бисов сын, яким хлопцем володие…

– Понял, проклятая сосиска, – раздраженно сказал Венецианов, – раз этакую цену заламывает…

Алексей с недоумением поглядывал то на того, то на другого: что за немец? какие две тысячи?

– Да расскажите же, – не выдержал наконец, – что тут у вас делается? Слушаю, слушаю, а в толк никак не возьму!

– Ах, прелесть ты моя! – спохватился Венецианов. – Тут, брат, история прегорькая… Кащей-немец рабом владеет, а тот раб – художник гениальный. Вот, милый, все мы, сколько нас тут ни есть, ломаем бедные головы: как бы нашего Тараса от того немца избавить… Да где же те две тысячи, какие помещик за своего раба запросил. Ох, рабство! Ох, лютый зверь, да когда ж мы над твоим прахом попируем?!

– Друзья, – сказал Жуковский, – коли мы не сделаем, то кто же? У меня мелькнула заманчивая мысль. Правду сказать, все это довольно сложно, однако…

– Ну, не томи, не томи, голубчик, – простонал Венецианов.

– …однако вполне вещественно, – закончил Жуковский. – Карл Павлыч, скажите, дорогой, сколько вам платят за портрет?

Брюллов удивленно взглянул на Жуковского.

– Да так… – пожал плечами. – Тысячу, скажем, и две даже. А-а, понимаю! Только у меня на беду нет ни одного заказа, сам сижу без гроша…

– А ежели бы я доставил вам такой заказ?

– Вы, верно, шутите?

– Нисколько. Я уже говорил кое с кем из людей влиятельных и… денежных, конечно, – запнувшись, с улыбкой добавил Жуковский. – Тот портрет, что вы напишете, мы разыграем в лотерею и… вы понимаете, господа?

– Мысль действительно прекрасна, – согласился Брюллов, – и я готов хоть завтра начать сеансы… Но кто же будет изображен на портрете?

– Ваш покорный слуга, – поклонился Жуковский. – Как прикажете одеться? Официально или по-домашнему?

– Фрак, я думаю, – прищурился Брюллов. – Просто и строго.

– Но со звездой! Обязательно! Ах, Алексей Васильич, – Венецианов вытер платком глаза, – вот ведь люди, гляди, а? С этакими людьми жить и жить хочется!

4

Дела в Сенате устраивались хорошо. Слово Жуковского действовало, как магическая палочка. В первых числах марта можно было бы ехать в Москву, чего Кольцов очень хотел, – там были друзья: Белинский, Боткин, Аксаковы – весь собор, как называл Кольцов кружок Белинского. А в Питере, хоть все и были добры к нему, да постоянно в памяти жила мысль: тут убили Пушкина. Не раз приходил к его дому, глядел на окна, плотно завешенные шторами, бесконечно вспоминая свои встречи с ним, его слова, его дружескую белозубую улыбку.

Однако ехать было нельзя: Сребрянскому стало хуже, и лекарь сказал, что он не только до двора, а и до Москвы не доедет. Пришлось оставить мечту об отъезде и ждать поправки Андрея.

Питерские издатели – Воейков, Краевский, Владиславлев, Плетнев – все просили стихов, и Кольцов, не желая кого-нибудь из них обидеть, давал всем. Они охотно брали стихи, однако никто не платил, да он и сам не думал о плате: продавать свои песни за деньги казалось ему обидным и грязным делом.

Милее всех ему были Панаев и Венецианов, и он чаще, чем с остальными литераторами, виделся с ними. В их разговорах, в обращении не чувствовалось ненавистного петербургского холодка. Всегда восторженный добряк Венецианов возил его в Царское и Петергоф. Фонтаны поразили и очаровали; они были как сказка, услышанная в детстве: «в некотором царстве, в некотором государстве»… Но Царское! Лицей, пруды, статуи… Вечно живой образ смуглого мальчика в тесноватом лицейском мундирчике… «Не се ль Элизиум полнощный»… Алексей глядел и не мог наглядеться.

Дважды они побывали в мастерской Брюллова. Карл Павлович писал Жуковского; портрет был превосходен, певец «Светланы» словно в зеркале отражался: легкий наклон головы, знаменитая плешинка, брильянтовое сиянье ордена… Брюллов обещал закончить работу к апрелю.



– Нет, ты подумай! – Венецианов хлопал по плечу Алексея. – В апреле Тараса нашего вызволим… Экая сила, братец ты мой!

Брюллов показывал Кольцову рисунки Шевченко. Они были необыкновенно талантливы, и дикой, нелепой казалась мысль, что не случись так, как случилось, – и этот талант погиб бы в людской своего недалекого и жестокого господина.

В мастерской Брюллова Алексей встретился с Кукольником. Тот был слегка пьян, кривлялся, бранил Белинского за то, что он не понимает его, и грозился бросить писать по-русски.

– А как же, на каком языке вы станете писать? – спросил Кольцов.

– Натурально, на итальянском! Язык богов, вечной красоты…

– Будет врать-то, – одернул его Брюллов. – Экой еще Петрарка нашелся…

Кукольник обиделся и, покривлявшись еще немного, уехал. С Кольцовым, однако, был ласков, пригласил к себе на «среду»: по средам у него собирались литераторы.

Алексей пошел и пожалел – в кукольниковской гостиной толокся сброд: чиновники, генералы, какие-то наглые молодые люди – поклонники. Хозяин важничал, врал напропалую, гости много пили, шум стоял немыслимый.

– Ба! Алексей Васильич! И вы в этот вертеп пожаловали?

Кольцов обернулся, увидел Панаева и обрадовался ему.

– Вот хорошо-то, – сказал, здороваясь. – Все свой человек, а то я уже поглядывал, как бы стрекача задать…

– Что ж так?

– Да больно уж народец пестрый, прямо ярманка!

– А тут всегда так, вы не обращайте внимания. Идемте, я вам питерского Иуду покажу…

Панаев взял под руку Кольцова и прошел с ним в кабинет хозяина. Здесь было накурено до темноты. В глубоком кожаном кресле сидел, развалясь, кентавр в генеральских эполетах. В прическе с височками, в баках, в презрительно выпяченной губе – во всем чувствовалось желание подражать государю. Возле генерала, кланяясь и подобострастно заглядывая в глаза, юлил невысокий обрюзгший лысоватый господин во фраке, с орденской ленточкой.

– Да, брат Булгарин, – сквозь зубы, как бы нехотя, говорил генерал. – Эти ваши новейшие искусства… пошлость одна. Ничего возвышенного, все так мизерно…

– Так точно, ваше высокопревосходительство! – кланялся Булгарин. – Вот именно, мизерно-с, как вы изволили выразиться!

– Намедни в оперу ездил, – продолжал кентавр. – Подняли занавес, гляжу: мужики! Странно, композитор Глинка – дворянин, что же это, а? Уже и дворяне на холопской балалайке стали играть, а, Булгарин?

Булгарин сокрушенно помотал головой:

– И не говорите, вашесство!

– Но музыка, – цедил генерал, – где же музыка, а, Булгарин?

– Какая музыка, вашесство! Так, бренчат.

– Да нет, помилуй! – Генерал выпятил грудь и пошевелил пальцами. – Помилуй, Булгарин, что бренчат! Это трактир, где извозчики чай пьют!

– Вот именно, трактир-с! – восхитился Булгарин.

– Так надобно запретить эту музыку! – Генерал сделал жест, обозначающий запрещение. – Запретить! И внушить автору, чтобы он… ну, другую написал, что ли… Дать, наконец, ему европейские образцы!

– Так точно, вашесство, вот именно: запретить и дать образцы. Я уже писал об этом, вашесство!

– И что же?

– Не запрещают. Ведь сейчас в искусстве-то в русском – кто? Все так, кто-нибудь, из мужиков даже имеются, а благородного звания, почитай, что и нету-с… Ведь вон, – Булгарин совсем прилип к генеральской эполете, – вон ведь у них кто в литературе коноводит сейчас? Белинский, вашесство! Дебошир, санкюлот, пьяница, вашесство!