Страница 60 из 119
— Вот как, — пробормотал Гаршин. Он снова встал с места, подошел к дивану, на котором расположился Михаил Михайлович, и пристальным лучистым взглядом заглянул ему куда-то глубоко-глубоко, в самую душу. Так он стоял несколько секунд, и Михаил Михайлович почувствовал даже легкий испуг. Но тот только смотрел, и лицо его приобретало все более сосредоточенное выражение. — Вот как, — повторил Гаршин задумчиво. — Вот как оно, значит.
С утра он уехал, словно охладев к обсуждению своего плана, но через несколько дней вернулся вновь — на этот раз верхом на неоседланной лошади, совершенно растрепанный и изможденный.
— Эту лошадь я отнял у извозчика, — сообщил он робеющей Тане, спрыгивая на землю. — Вы Татьяна Львовна? Я Всеволод Михайлович Гаршин. Намерен тотчас ехать в Харьков.
— А
mama
и
papa
уехали, — ответила она, отступая на всякий случай от этого странного человека. — Если вам угодно их видеть, вам лучше зайти попозже.
— Нет! — вскричал он так, что дети и перепуганная прислуга высыпали на крыльцо. — Нет, это очень хорошо, что они уехали, — продолжал он уже спокойнее, но все тем же торопливым, горячечным голосом. — Скажите, нет ли у вас географической карты?
— Есть, — недоуменно отвечала Таня. — Но зачем она вам?
— Вы разве не слышали? Я еду в Харьков, мне нужно проложить маршрут.
— Илья, принеси карту, — попросила Таня, не отрывая глаз от размахивающего руками Гаршина. — Она у
papa
в кабинете. Мы должны помочь Всеволоду Михайловичу.
В ожидании он что-то декламировал себе под нос, но что — было не разобрать. Завидев Илью, он шустро подскочил к нему, выхватил карту, отошел от крыльца на несколько шагов, тут же развернул ее и начал водить по ней пальцем, видимо выстраивая свой будущий путь.
— Татьяна Львовна! — позвал он через несколько секунд.
— Не ходи, — тонким голосом попросила Маша, хватаясь за Танину юбку.
— Что за глупости, — нахмурилась Таня, хотя самой было боязно, и все-таки подошла. За ней на всякий случай двинулся бесстрашный Илья.
— Вот что, Татьяна Львовна, — торопливо проговорил Гаршин, вручая ей карту. — Я вернулся с дороги, чтобы сказать вам важное: ваш
papa
— ненастоящий.
Таня замерла.
— Как это — ненастоящий? — переспросила она дрожащим голосом.
— Этого я объяснить не могу. — Он заложил руки за спину, как арестант, и быстрыми шагами забегал взад-вперед. — Не могу, поскольку сам пока не понимаю. Возможно, что в нем живет чужая душа. Да. Но где в таком случае его собственная? Это загадка. Но! — Он остановился и поводил у ней перед носом грязным указательным пальцем. — Что он ненастоящий — это уж будьте покойны. И вот что я вам скажу: берегитесь его!
На этих словах он уставился на нее своими пронзительными глазами, и она не выдержала, отвела взгляд. Согласилась единственно, чтобы он не волновался:
— Хорошо, я буду беречься…
— Вы душевнобольной, — громко сказал Илья, пользуясь тем, что никто из родителей не мог сделать ему замечание за подобную выходку.
Таня ахнула, но Гаршин нисколько не обиделся.
— Да. — Он снова будто прислушался к себе и несколько раз энергично кивнул. — Да, вполне вероятно. Благодарю за помощь, мне пора в путь. — Он решительно вспрыгнул на лошадь и двинулся прочь от усадьбы. — Но я еще вернусь! — крикнул он издалека. — Может быть, к тому времени у вас поселится настоящий Лев Толстой!
Громко распевая что-то похожее на боевой марш, он проехал по березовой аллее и скрылся из виду.
— Душевнобольной, — повторил Илья.
Таня покрепче прижала к себе карту и промолчала.
Январь 1881, Медан — Париж
Почти три года он, щепетильно следуя соглашению, не писал по-русски и не говорил, даже наедине с самим собой. Но один тайный порок у него все-таки был, и отказаться от него было невозможно: он по-русски читал.
И не что-нибудь — «Русский вестник».
Об этом знали только двое: Тургенев, который не смог отказать ему в единственной просьбе, и тургеневский знакомый, «курьер», француз, не читавший по-русски, но часто бывавший по делам в Петербурге, который привозил новые номера журнала в Медан и отдавал в запечатанных пакетах. Лев Николаевич поил «курьера» кофе, поддерживал с ним ненавязчивый разговор о парижских новостях и потом запирался в кабинете, прочитывал «Вестник» и сразу сжигал в камине.
Нет, он по-прежнему терпеть не мог Каткова, не читал тяжелых и ровных, как кирпичи, победоносцевских статей и брезгливо пролистывал идеологические опусы всех остальных авторов, в глубине души опасаясь увидеть вдруг на страницах «Вестника» свою прежнюю фамилию. В каждом новом номере он читал единственную публикацию. Читал жадно, как пьяница, беззвучно шевеля губами, хмурясь, улыбаясь, иногда начиная даже размахивать свободной от журнала рукой, — хорошо, что этого не видала Александрин.
Он ведь никогда не обольщался своим успехом у французской публики — романы Золя так хорошо расходились лишь потому, что были отчаянно скандальными. Ему нужны были деньги, ему нравилась собственная дерзость, и новые его книги все же были хорошо, добросовестно написаны — но, останься он в России, он писал бы теперь совсем другое. Уж точно не «Осаду мельницы».
У невероятного успеха Золя была и вторая причина: увы, со смертью милого брюзги Флобера Франция утратила последнего великого писателя. Гюго давно не сочинял романов, перешел в свадебные генералы, как Тургенев. Доде и Гонкуры были милейшими людьми, но им недоставало таланта. Вальмон-Мопассан, куда-то запропастившийся после публикации «Пышки», только входил в силу. Французы были благодарными читателями: в чистом поле, свободном ныне от конкурентов, Лев Николаевич мог писать о чем угодно — хоть о нищих, хоть о сифилитиках, хоть об устройстве парижских помоек; публика с восторгом раскупала все.
Не то в России. Там жил великий писатель, творил, мучился, искал Бога и находил не всегда, но честен был каждую минуту — и Лев Николаевич, водя глазами по страницам будто бы краденого «Русского вестника», обжигающего ему пальцы, один раз все же не сдержался и прошептал на родном языке вслед за Иваном Карамазовым:
— Не хочу гармонии…
И сердце подтвердило — если в Ясной Поляне нашли Бога, то он его, наверное, безвозвратно потерял.