Страница 37 из 119
— Шпицрутены — допустимо до восьми тысяч ударов, — продолжал Кравчинский. — Розги — до четырехста ударов. Плети — до ста ударов. Карцер — до шести суток. Как, хороши условия?
За окном мелькал однообразный унылый пейзаж — кочки да ямки, кучки снега, куцые, совершенно зимние еще деревца, ни одной даже захудалой деревеньки, — и Лев Николаевич все всматривался, всматривался в него, покуда голова не закружилась. Ему представлялся парк в Ясной, пруды, тенистые липовые и березовые аллеи, лужайка у дома, окаймленная цветником, площадка для крокета — все деревья около той площадки были посажены им собственноручно, он помнил каждый вяз, каждый молодой дубок. Вспоминал и дерево у самого крыльца, на которо е повесили звонок, чтобы звать к обеду, — слышно было по всей усадьбе. Вспоминал лес, куда ходил на охоту и по грибы. Разве во Франции есть такие грибы? Вспоминал дом своего детства, проданный позднее на своз, — дома-то уж нет, но хоть на место то можно было посмотреть. А еще в Ясной на краю оврага зарыл брат Николенька в детстве зеленую палочку, содержащую секрет всеобщего счастья. Кто же ее теперь найдет? Николенька умер во Франции, и ему, видно, такая же судьба.
Очнулся только тогда, когда понял, что поезд стоит.
— Это что за остановка? — спросил он, распрямляясь.
— Режица или Динабург… да нет, Режица, — сообщил Кравчинский, вглядевшись в дорожный указатель.
— Неужто Режица? — расстроился Лев Николаевич. — Так скоро…
— Какое же «скоро»? Тут от Петербурга всего четыреста верст.
— Да где вам понять, — вздохнул Лев Николаевич. — Вы не обижайтесь, Сергей Михайлович, но вы человек привычный, вам за границей везде хорошо, вы вон и в Италии как у себя дома, и в Швейцарии вас в вашей «Общине» ждут не дождутся… А у меня такой камень на сердце оттого, что приходится уезжать, не зная, вернусь ли я когда-нибудь. Мне все еще кажется, что это происходит не со мной.
— Как же мне вас не понять? — грустно улыбнулся Кравчинский. — Возможно, я и менее чувствителен по сравнению с вами, но вы не можете себе представить, Лев Николаевич, какая тяжесть на душе у меня самого оттого, что я покидаю Петербург сейчас, перед самым судом по делу Веры. Год назад был вынесен приговор по «Процессу пятидесяти», а я был в Италии с Малатестой. Я должен был бы сидеть на скамье подсудимых, а вместо меня судили барышень от двадцати до двадцати пяти лет — и осудили, и отправили на каторгу. Потом Большой процесс. Вы знаете, что из девяноста оправданных восемьдесят Его Величество лично приказал выслать в Сибирь? А сколько человек было замучено до смерти еще до суда? Знаете? А сколько сошло с ума, не выдержав жестокого обращения? А я был в Швейцарии, поскольку итальянское правительство, видите ли, дало мне амнистию. Хотя я был арестован не за лекции на заводе, а за контрабанду оружия и участие в вооруженном бунте! И вот снова процесс, и снова я бегу…
— Но вы хотя бы имеете возможность вернуться, — вздохнул Лев Николаевич.
— И вернусь, поверьте, — раздельно, как клятву, произнес Кравчинский. — Но уже не как пропагандист, нет… То, что сделала Вера, — только начало. Отныне каждый приговор, который выйдет из-под пера этих господ, они вынесут сами себе. Смерть за смерть.
Не то, все не то, подумал Лев Николаевич про себя. Все он говорит об общественном, о друзьях своих, о политике. Вот и новое занятие себе уже придумал — мстить за приговоры. А просто Россия, сама по себе, ему вовсе, кажется, и не важна. Одно слово — нигилист.
…В Варшаве пришлось пересаживаться. Тут колея уже, пояснил Кравчинский, нужны другие поезда. Потом, в Вене, будет еще одна пересадка. Дурацкое изобретение эти ваши железные дороги, ворчал в ответ Лев Николаевич. Бывало, вернешься в Ясную, от станции три версты верхом — такая сразу чувствуется разница по сравнению с грудой металла! Лошадь устроена умно, а паровоз — глупо, и вид у него неестественный, и дрожит он противно.
Уже ближе к концу путешествия, безуспешно пытаясь развязать узел на очередном свертке, Толстой попросил у соседа помощи. Кравчинский в ответ молча протянул ему что-то вроде стилета — небольшой четырехгранный кинжал с оплетенной металлической сеткой рукояткой. На вес оружие оказалось тяжелее, чем на вид.
— Итальянцы подарили, — пояснил Сергей Михайлович в ответ на невысказанный вопрос Толстого. — Для медвежьей охоты. Вы бывали на медвежьей охоте?
— Бывал, — рассеянно ответил Лев Николаевич, рассматривая кинжал и не в силах отделаться от вопроса, зачем Кравчинский носит его с собой. Уж верно не бечевки на свертках резать. — Самого чуть медведица не завалила. Повезло, мужик один помог, а то бы не миновать смерти. С тех пор на медведя не хожу.
— А я вообще охоты не люблю, — согласился Кравчинский, подтверждая в Толстом самые страшные подозрения. — Но вещица незаменимая, особенно в путешествиях. И памятная мне.
Справившись со свертком, Толстой вернул кинжал хозяину. До Парижа они ехали молча.
Март 1878, Ясная Поляна
Перед тем как отпустить Михаила Михайловича в Ясную, Константин Петрович вызвал его к себе и два часа кряду экзаменовал на знание сочинений Толстого. Попутно давал комментарии: это пошлость, это глупо, это вредно, вот этого больше никогда не упоминать, забыть. Потом сообщил, что на имя Толстого приобретен хутор в Бузулукском уезде Самарской губернии и управляет имением Бирюков, это человек надежный, но документы будут переданы ему только перед самым отправлением в Ясную. А до того — последнее испытание: визит под видом графа Толстого в место, где будет много шапочных знакомых.
— К Григоровичу вы, конечно, не пойдете. — Головин услужливо подал Константину Петровичу тонкую синюю папку; тот извлек оттуда ворох писем и карточек и просмотрел несколько. — То же и с Гончаровым… Крамской приглашает вас на выставку передвижников — нет, он художник, и память на лица у него профессиональная… А, вот! Это от Страхова, он-то и так знает. Общество любителей духовного просвещения устраивает публичную лекцию Владимира Соловьева о богочеловечестве. Вот это вам как Льву Толстому будет полезно. Там будет присутствовать и Фёдор Михайлович Достоевский, но не вздумайте с ним знакомиться. По результатам этого экзамена вы либо отправитесь в Ясную Поляну, либо… — Он поджал губы и бросил взгляд куда-то в угол. — Вам все понятно?
Что же тут непонятного, пожал плечами Михаил Михайлович.