Страница 37 из 41
ГЛАВА 24
ГЛАВА 24
Дарина
Тёма приходит в себя на рассвете.
Всё время, пока он спал, я сидела у его постели и держала за руку – тёплую, живую…
За окнами реанимации сереет утро, когда пальцы в моей руке вдруг слабо шевелятся.
– Мам… – не голос, а тихий шелест.
– Я здесь, Тёма, здесь, – я наклоняюсь ближе, глотая подступившие слёзы. – Не разговаривай много, тебе нельзя…
– Мам, – упрямо шелестит он, и даже полуживой, он весь в меня. Нет, в нас обоих, упрямство у него с двух сторон наследственное. – Если бы не папа… Меня бы тут не было. Да?
Вот так.
С первой минуты – в самую точку. Подростки не умеют тратить время на подбор слов.
– Да, если бы не папа, тебя бы не было. Он поставил диагноз за две минуты, довёз и лично прооперировал тебя.
Тёма молчит, глядя в потолок. На его осунувшемся лице ходит какая-то тяжёлая взрослая работа.
– Я ведь на него наорал, там, у секции. Всё ему высказал. Что он для нас умер, что удобнее было думать, что он мёртвый… Что деньги можно онлайн переводить… Я специально самое злое искал, понимаешь? Чтобы побольнее было. Мне так обидно было… Восемь лет я эти слова копил…
– Тём…
– А он стоял и слушал, не оправдываясь. А потом у меня грудь прожгло, и я падаю, а он меня ловит… И держит, и скорой командует, и говорит – запрещаю тебе умирать… Я ему самое злое, а он мне жизнь. Как так, мам?..
Я подношу его руку к губам и целую в костяшки, потому что слов у меня нет.
– А что теперь будет? – Тёма слегка поворачивает на меня голову, и в его глазах – огромный вопрос. – Он останется? Или опять…
– Об этом ты будешь думать, когда швы снимут. А сейчас твоя единственная работа – спать и заживать. Всё остальное это наша взрослая работа, и она будет потом. Договорились?
– Вы уже доработались один раз… – бурчит он еле слышно.
Я невольно давлюсь то ли смехом, то ли слезами: ну точно – наш, до последней ехидной интонации.
Сын уже уплывает обратно в сон, когда вдруг беспокойно ведёт глазами вправо, к стеклянной стене бокса.
– Он обещал… Что будет справа сидеть, когда я проснусь…
Я оборачиваюсь.
За стеклом реанимационного бокса стоит Марк и стоит, похоже, давно. Он больше не врач этой больницы. Он просто отец.
Царёв не просится внутрь, а просто стоит за стеклом, не сводя глаз с сына.
Тёма находит его взглядом, и Марк медленно прикладывает свою ладонь к стеклу с той стороны.
Они смотрят друг на друга – отец и сын, разделённые санэпидрежимом и восемью годами, и у меня внутри что-то рвётся окончательно и бесповоротно.
– Видишь, – шепчу я сыну, поправляя одеяло. – Справа. Как обещал. Спи, мой родной.
Тёма улыбается краешком губ и засыпает.
***
В коридор я выхожу на негнущихся ногах.
Марк отступает от стекла и выпрямляется. Ждёт. Не подходит ближе ни на шаг – всё так же, как ночью. Не считает себя вправе.
Я останавливаюсь напротив и скрещиваю руки на груди – чтобы унять дрожь.
– Рассказывай, – говорю тихо, и он рассказывает абсолютно выжженным голосом, не приукрашивая и не выпрашивая жалости.
Субботы, на которых он умирал у моего порога, потому что я смотрела сквозь него. Про то, как понял, что не вынесет. Потом – как Стрельцов позвал его с собой в полевой госпиталь, где он стоял по шестнадцать часов у стола под брезентом, вытаскивая мальчишек.
Когда он говорит, как прилетело по госпиталю, его голос дрожит.
– …взрывная волна, и всё. Три года в коме. Я уснул в пыли сорокалетним, а когда очнулся в палате мне было сорок три. Год учился жить заново. Осколки собрали из ног и спины, голову спасла каска. Руки… – он смотрит на свои ладони и горько усмехается. – Руки почему-то уцелели. Видимо, для того, чтобы я ими спас Тёмку.
Я слушаю, и чувствую, как мир медленно переворачивается вокруг меня.
Три года он лежал между жизнью и смертью, а мне двадцать пятого числа приходили деньги. Я ненавидела его за эту аккуратность…
– Алименты… – выдыхаю я. – Ты же... Как?
– Перед отъездом оформил поручение через юриста. Я спланировал собственное отсутствие, потому что знал, что могу не вернуться.
Господи…
Он готовился умереть. Он уезжал умирать – и перед этим методично оформил нам своё исчезновение, чтобы мы не заметили разницы между его жизнью и его смертью.
И мы не заметили. Господи, прости нас, мы ведь и правда не заметили…
– Почему ты не дал знать? – голос у меня садится. – Когда очнулся. Хоть строчку, хоть через юриста…
– А что бы я написал? – он смотрит мне прямо в глаза. – Привет, я вышел из комы и учусь жить с нуля? Чтобы ты приехала из жалости? НЕт, Дарин… Жалость от тебя – единственное, чего я бы в прямом смысле не пережил. Я хотел сначала встать на ноги, а потом найти сына чтобы он мог послать меня в лицо, если захочет. Он почти успел. Аорта перебила.
Он замолкает. Я смотрю на этого человека – и не могу совместить его с тем, из первой жизни.
– Знаешь, о чём я жалею больше всего? – вдруг тихо говорит Марк. – Не о войне и не о коме– он усмехается и тут же гасит усмешку. – Я жалею о другом. Восемь лет рядом со мной жила женщина, которую надо было каждый день носить на руках просто за то, что она есть. А я принимал это как положенное. Как оклад. Я был циничным, самовлюблённым подонком, который получил лучшее – и не потрудился даже разглядеть. Я заплатил за это всем: у меня нет ни семьи, ни дома, ничего. И эта цена справедливая. Я не в претензии к судьбе. Только к себе самому.
Тишина…
Я снова плачу. Кажется, за эту ночь я выплакала среднегодовой объём осадков в нашем городишке.
– Такое не прощается, я это знаю. Я не прошу места в твоей жизни – его у меня нет и не будет, это тоже справедливо. Я прошу одного, Дарина… – он делает маленький шаг вперёд и останавливается, будто упёршись в невидимую черту. – Не прогоняй меня. Позволь мне видеть сына, на твоих условиях, по твоему графику, хоть час в неделю, хоть через стекло, как сегодня. Больше я ничего не заслужил.
Хоть через стекло…
Сердце бешено колотится в груди.
Я смотрю на этого бывшего Бога, который просит час в неделю через стекло, – и внутри у меня всё перемешано так, что я не отличаю, где заканчивается боль и начинается что-то другое.
– Мне надо подумать, – говорю я дрожащим голосом.
– Думай, – просто отвечает он. – Сколько нужно, столько и думай.