Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 75

Разбирать он начал в ту же ночь и разбирал полгода.

Он не убивался. Он не умел убиваться и к четырнадцати годам уже понимал про себя, что не умеет. Он делал то единственное, что делал всегда: искал, где ошибся.

Он нашёл место и не нашёл ошибки, и это было хуже всего.

Место было понятное. Трава, которую он собрал в июле, была слабее той, что лежала у старика. Он это видел собственными глазами в ту же ночь, растерев щепоть. Значит, дело было в сборе.

А ошибки в сборе не было.

Он перебрал июль по дням. Восьмой день после черёмухи — верно, он проверял эту веху три года. Южный склон — верно, там она всегда лучше. До росы — верно. Признаки — все восемь, он бы сдал этот сбор на любую проверку.

Он сделал всё, что знал, и всё, что знал, было правильно.

И вышло жиже.

К осени он придумал, что с этим делать.

Он рассудил так.

У старика на нижней полке лежало старое, и лежало оно у него много лет: он брал понемногу и не тратил, потому что берёг для тяжёлого. И собрано оно было им же, в какой-то из прошлых годов, и наверняка с какого-то одного места, которое он помнит.

Значит, разница в месте. Не в склоне и не в часе — а в кусте, в делянке, в конкретном пятне земли, которое даёт хорошее, и старик его знает, потому что ходил туда полвека.

Мин почувствовал облегчение и не заметил, что почувствовал.

Всё сходилось. Это была та же самая мысль, к которой он пришёл в двенадцать лет: у старика не различение, а память, и его «просится» — узелок, завязанный годами. Теперь она объясняла и это.

И, главное, из неё следовало, что делать.

Надо мерить каждое место отдельно.

Он взялся за это осенью и провозился четыре года.

Он поставил колышки на каждой делянке, где брал, — не по видам, а по пятнам, — и завёл им отдельный счёт: что взято, где, когда, и каково вышло на пробу. Пробу он делал сам, тем же способом, каким сравнивал в тринадцать: сушил одинаково, толок одинаково, заваривал одинаково и смотрел.

Колышков стало сто девяносто.

К восемнадцати годам он знал про здешние угодья столько, сколько старик не знал никогда, и знал это числом, а не памятью, и мог передать кому угодно, у кого хватило бы терпения слушать.

Он находил хорошие пятна и брал только с них. Его сбор стал ровнее и стал крепче — заметно, он мерил.

Разницу с нижней полкой он этим срезал больше чем наполовину.

Больше чем наполовину — и не до конца.

Оставалась доля, которую он не мог ни объяснить, ни срезать, и она держалась все четыре года, и он всё это время был уверен, что доберётся до неё в следующем.

А в ту зиму, стоя во дворе после того, как увезли Ланя, он сделал ещё одну вещь, и вот про неё он потом вспоминал чаще всего.

Он пошёл к полкам и достал свой июльский мешочек — тот самый.

Он высыпал горсть на ладонь и посмотрел на неё тем смотрением, долго, как умел.

Жиже. Он и теперь это видел ясно.

Потом он положил траву обратно, завязал мешочек и поставил на место.

Он не выбросил его. В нём оставалось на полторы зимы, и трава была не порченая и не вредная, а просто слабая, и выбросить её значило зимой остаться без ничего.

Он ею потом и работал. Всю зиму, на двадцать дворов.

Он каждый раз, отсыпая, смотрел и видел, что жиже.

Он ни разу никому этого не сказал.