Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 119

Помощники палача взяли Мишеля под руки и повели к доске. Толпа постепенно смолкла; даже торговец рядом с Вернье перестал пересчитывать монеты и поднял глаза на помост.

Дерево помоста глухо отозвалось под несколькими быстрыми шагами. Мишеля уложили на доску. Один из помощников опустил верхнюю половину деревянного ошейника. Раздался сухой стук задвижки.

Вернье смотрел на лицо Мишеля сбоку. Тот уже ничего не мог видеть, кроме досок перед собой. Губы шевельнулись. Молитва это была, счёт или последняя канцелярская привычка проговорить про себя ещё одну строку, Вернье никогда бы не узнал.

Палач взялся за рычаг; за спиной Вернье женщина судорожно вдохнула, и в следующую секунду механизм щёлкнул. Тяжёлое железо скользнуло вниз по направляющим с коротким шорохом и в конце пути ударило в дерево. Звук оказался совсем другим, чем ожидал Вернье: без торжественности, без грома, просто один тяжёлый деревянно-железный удар.

Тело на доске дёрнулось и сразу обмякло. Мальчишка у оцепления отшатнулся. Женщина впереди перекрестилась так быстро, что задела локтем соседа. Кто-то произнёс: «Господи». Вернье наконец разжал пальцы. Жестяной стакан оставил на ладонях две красные полосы. Всё заняло меньше времени, чем у него уходило на проверку одной строки в приходной книге.

А через несколько мгновений площадь начала возвращаться к обычной жизни. Торговец снова принимал монеты. Возчик ругался на телегу, застрявшую у края площади. Две женщины уже спорили о цене рыбы.

Вернье посмотрел на стакан, поставил его возле бачка и пошёл к набережной. Человек, писавший серые листы, исчез за несколько секунд. Сами листы прожили дольше. Об этом Вернье прежде не думал.

Он медленно шёл вдоль Сены, пропуская телеги и людей, и думал ни о России, ни о мести. Его занимал гораздо более практический вопрос: что теперь делать с тем, что осталось? Решить следовало сегодня.

Он отпустил приказчика раньше времени, запер контору изнутри, затворил ставни на болты и растопил печку в задней комнате, хотя вечер стоял тёплый. Потом отпер потайное дно шкафа и выложил связку на стол.

Бумаг оказалось больше, чем он помнил. Память милосердна: опасность в ней со временем теряет подробности. На столе всё снова стало конкретным.

Сначала пошли адреса: семь парижских и пригородных домов, записанных его собственным опрятным почерком, который при следствии нетрудно было бы сличить с книгами конторы. Следом лежали условные имена с короткими пометами: «Кузен — надёжен, дорог»; «Аптекарь — болтлив, брать только в крайнем случае». Под ними хранились счета за полтора года: платежи, числа, суммы, отметки о курсах. Одного такого листа хватило бы, чтобы объясняться пришлось уже не с квартальным комиссаром.

Вернье подносил лист к огню углом. Пламя быстро охватывало бумагу, она выгибалась и сворачивалась в чёрную трубку. Строки ещё несколько мгновений проступали среди копоти, а затем рассыпались вместе с листом.

«Кузен» перестал существовать, за ним «Аптекарь». Потом один за другим исчезли семь парижских адресов. Дома снова стали просто домами, где жили люди, покупали хлеб, ругались с соседями и понятия не имели, что ещё час назад их стены стоили кому-то головы. На столе лежал последний лист.

Он был старше прочих — бумага пожелтела по краям — и написан другой рукой. На листе стояли три адреса за пределами Франции: банкирский дом в Гамбурге, через который в лучшие годы проходили платежи, пересыльная контора в Кёнигсберге и одно имя без адреса, с короткой пометой: «Спросить от Мельника». Через этого человека когда-то, ещё при прежнем русском после и прежних порядках, шли к миссии книги, вино и деньги. По слухам, этот человек оставался в деле до сих пор.

Вернье поднёс лист к свече. Он держал его над самым пламенем — бумага нагрелась, нижний край потемнел, ещё полдюйма, и всё. Свеча потрескивала. За ставнями простучали по мостовой поздние колёса и стихли. Он убрал лист от пламени. Причин было несколько, и Вернье, человек счёта, перебрал их честно, по порядку.

Любовью к России это решение объяснить было трудно. Вернье не питал к ней ни чувства, ни долга и видел из всей России четырёх курьеров да одного полковника издали, в театре. Полковник был хорош собой и, по слухам, разорителен для мужей. Месть за Мишеля подходила ещё меньше: сутулый господин, погибший утром, скорее одобрил бы аккуратность.

Зато на гамбургском счету лежали деньги Вернье: плата за последние полгода, до которой теперь нельзя было добраться. Сжечь лист означало уничтожить единственную дорогу к ним. Уже этого хватало, чтобы отвести руку от свечи. Но оставалось и другое.

Вернье тридцать лет жил посредничеством и знал цену старому адресу, за которым ещё стоит живой человек. По такой дороге годами может ничего не идти, а потом однажды по ней проходит единственная нужная вещь. Сжечь адрес легко; восстановить его порой невозможно. Вернье отвёл руку от свечи.

— Пусть лежит.

Он достал с полки старый молитвенник в кожаном переплёте — материнский, единственную в конторе книгу, которой не касалась коммерция. Костяным ножом он осторожно приподнял отставший край заднего форзаца, вложил между бумагой и крышкой сложенный лист и тщательно пригладил его обратно. Гарнье оценил бы работу.

Вернье задул свечу и посидел в темноте, слушая, как пощёлкивает остывающая печка. К утру запах горелой бумаги выветрится. Где-то в Париже в казённой книге против имени Мишеля уже, вероятно, стояла отметка об исполнении приговора.

Для государства дело было окончено. На полке между прейскурантами стоял старый молитвенник. Государство ошибалось ровно в одном листе.