Страница 27 из 36
Самое страшное случилось в ту ночь, когда мне приснился Борис.
Я давно не видела его во сне. Точнее, видела иногда, но смутно: силуэт, спину, голос, руки, вечно занятую, вечно усталую походку. А тут — будто кто-то открыл старую дверь.
Во сне он сидел на кухне. На нашей старой кухне. В той квартире, где стены впитали всё — любовь, скандалы, запах табака, детский смех, мои слёзы в ванной, редкие тихие вечера, когда он был почти собой. Борис сидел, крутил в пальцах кружку и смотрел на меня так, как смотрел в трезвые, хорошие дни — чуть виновато, почти нежно.
— Ты счастлива? — спросил он.
А я не смогла ответить.
Потому что знала: если скажу “да”, предам память о нём. Если скажу “нет”, предам себя.
Я проснулась с криком.
Не громким, но рваным — таким, который вылетает сам, когда тело ещё не поняло, что уже не спит.
Дверь в спальню распахнулась почти сразу.
— Агата?
Виктор подлетел ко мне быстрее, чем я успела взять себя в руки. Я сидела в постели, мокрая от пота, с дрожащими руками и ощущением, будто меня только что вытолкнули из прошлого лицом в настоящее.
— Всё нормально, — сказала я автоматически.
— Ты плачешь.
Как же я ненавидела очевидные, неоспоримые факты.
Он сел рядом, и я вдруг поняла, что больше не хочу врать. Не ему. Не сейчас.
— Мне приснился Борис, — сказала я.
Виктор молчал.
Я обняла себя за плечи, как будто это могло собрать меня обратно.
— Я… — слова застревали, цеплялись, не хотели складываться в приличную речь. — Я не знаю, как о нём говорить правильно. Все хотят, чтобы мёртвых любили красиво. Или ненавидели окончательно. А у меня не получается ни то ни другое.
Он не перебивал. Только смотрел. Очень внимательно. Так, как человек смотрит на место, где недавно была открытая рана.
— Я любила его, — сказала я тихо. — Правда любила. Он умел быть… настоящим. Весёлым. Тёплым. Он смешил Захара до икоты. Покупал мне булочки с корицей, потому что говорил, что я сразу становлюсь добрее. Он мог быть таким хорошим, что мне казалось — всё, теперь будет иначе. А потом снова пил. Злился. Орал. Ломал то, что мы только начали склеивать. И я всё время жила между этими двумя Борисами. Между тем, кого любила, и тем, кого боялась.
Голос у меня дрожал. Я ненавидела это. Ненавидела свою жалкость, свою правду, свою усталость.
— Когда он умер, я плакала, — продолжила я. — И мне было больно. Но ещё… ещё дома стало тихо. И мне стало легче. И я до сих пор не могу простить себе это облегчение.
Вот оно. Сказано.
Самая страшная правда всегда звучит удивительно просто.
Виктор поднял руку и очень осторожно убрал мне волосы с лица.
— Тебе не за что себя прощать, — сказал он.
Я засмеялась сквозь слёзы.
— Конечно. Легко сказать. Ты же не я.
— Нет, — ответил он тихо. — Но я вижу, что ты слишком долго несла это одна.
И от этих слов меня снова разорвало.
Я не помню, в какой момент оказалась у него в объятиях. Только помню, как уткнулась лицом ему в шею, как пахло от него теплом и чем-то чуть древесным, как его ладонь легла мне на спину — не требовательно, не собственнически, а просто надёжно. И как вдруг стало можно плакать не в одиночестве.
Это было, пожалуй, самым интимным, что вообще случалось со мной за последние годы. Не секс. Не поцелуи. А то, что рядом с этим мужчиной я вдруг не обязана была быть собранной.
Я подняла голову первой.
Посмотрела на него.
Он был слишком близко.
И в его глазах было то, что уже невозможно было спутать ни с вежливостью, ни с сочувствием, ни с удобной страстью.
Желание. Да.
Но не только.
Что-то глубже. Тише. Страшнее.
— Виктор…
Он не дал мне договорить. Не словами. Взглядом. Почти безнадёжно честным.
Я поцеловала его сама.
Потому что иногда женщине нужен не план, не объяснение и не будущая безопасность, а один-единственный мужчина, который держит её так, будто она не развалится у него в руках.
И в ту ночь я не сказала “одна ночь”.
Потому что уже знала — мы давно врём оба.
А утром всё равно всё испортила жизнь.
Точнее, не жизнь. Его отец.
Виктор ушёл в кабинет раньше всех и вернулся на кухню уже с тем выражением лица, которое я начала узнавать: жёсткое, собранное, слегка ледяное. Будто за пару минут внутри у него снова защёлкнулись все внутренние замки.
— Что случилось? — спросила я, ставя на стол чашки.
— Ничего.
— Врёшь.
Он посмотрел на меня.
— Отец звонил.
— И?
— Ничего.
Вот это “ничего” уже было другим. Коротким. Острым. Неприятным. Тем самым, которое не отвечает, а отталкивает.
Я почувствовала, как внутри сразу всё напряглось.
— Если ты злишься, не обязательно делать вид, что это не так.
— Я не делаю вид.
— Тогда почему говоришь со мной так, будто это я звонила тебе с утра и портила жизнь?
— Агата, не начинай.
— Не начинай что?
Он выдохнул через нос и отвернулся к окну.
Это движение было коротким. Но во мне что-то уже сработало по старой памяти. Точно так же Борис иногда стоял спиной — сначала молчание, потом раздражение, потом голос становился жёстче, чем должен.
Я ненавидела свою реакцию. Ненавидела ещё до того, как осознала её.
— Если ты хочешь быть один, можно сказать нормально, — произнесла я холоднее, чем собиралась.
— Я уже сказал.
— Нет, Виктор. Ты не сказал. Ты оттолкнул.
— Господи, да просто оставь это на пять минут!
Он не крикнул.
Ни разу.
Но голос у него стал таким резким, что чашка в моей руке дрогнула.
И всё.
Тело не интересуют оттенки. Тело помнит не слова, а опасность.
Я вздрогнула и отступила на шаг раньше, чем успела себя остановить.
Виктор замер.
В кухне повисла тишина.
И тут я увидела краем глаза, что в дверях стоит Захар.
Он всё слышал.
И, что гораздо хуже, всё видел.
Его лицо изменилось мгновенно. Закрылось. Потемнело. Стало взрослым и страшно похожим на то выражение, с которым он в детстве молча надевал наушники, когда дома начинало пахнуть скандалом.
Он посмотрел на меня. Потом на Виктора.
— Ты сделал маме больно, — сказал он тихо.
Виктор побледнел.
— Захар…
— Ты такой же, как он.
Я закрыла глаза.
Нет.
Только не это.
Только не так.
Но слова уже были сказаны. И в комнате стало так холодно, будто из прошлого открылась дверь.