Страница 2 из 11
Глава 1 Глебово
Сегодня, в 4 часа утра, без предъявления
каких-либо претензий к Советскому Союзу,
без объявления войны, германские войска напали
на нашу страну, атаковали наши границы во
многих местах и подвергли бомбёжке со своих
самолётов наши города – Житомир, Киев,
Севастополь, Каунас и некоторые другие,
причём убито и ранено более двухсот человек.
– Ба, а ба, а я буду с фашистами воевать?
– Ты совсем спятил, окаянный, тебе всего-то четырнадцать лет. Твой отец, коли об этом прознает, нам обоим так навоюет, что мало не покажется. Запамятовал, пострел ты экий, что он велел, когда уезжал?
– Мне скоро пятнадцать лет, забыла?
– Не оговаривайся, баловник. Помню, большой вымахал, а разумение всё как у дитяти. А день рождения твой-то только весной будет!
Лёша взлохматил белобрысые волосы и посмотрел на бабушку, неспешно чистящую у окна варёную картошку в мундире. Она, как ни в чём не бывало, поправила платок и выпрямила сутулую спину. По всей избе повеяло постным маслом, что стояло в открытой бутылке возле миски.
– Да, помню, отец сказал: «Помогай бабушке и слушайся её».
– Вот и слушайся меня, сделай одолжение.
– А Колька Савинков хочет на фронт сбечь, – не унимался внук. – Я с ним пойду, а то так, глядишь, и война через несколько месяцев без нас закончится. Вот посмотришь – не успеет батя воротиться домой, а я на крылечке с медалями его поджидаю.
– Вот Серафим Петрович задаст твоему Кольке по первое число, что ему, паршивцу этакому, небо с овчинку покажется. У него мать при смерти, пластом лежит уже какой год, а он, пострел, в бега собрался. Вот давеча ночью, в третьем часу, что-то грохотало в стороне Малоярославца, как бы германцы к нам не заявились. Будет тебе тогда такой фронт, сами не успеем спрятаться, – бабушка вздохнула и бросила взгляд в окно. – Да и где укроешься-то от фашиста проклятого? Эх, велика Россия, а куда вот идти и не ведаю, то ли в ближний лес, то ли прямо сейчас уходить куда подальше, хоть за Серпухов. Да вот токмо кому мы там нужны? Ведь и голову будет негде преклонить, а скоро морозы.
Прасковья Филипповна замолчала и краешком фартука утёрла набежавшую слезу. Внук Алексей перестал глупо ухмыляться, отвернулся от бабушки, чтобы самому не разреветься вместе с ней, и начал пристально, почти не моргая, смотреть в окно на серое октябрьское небо. Женщина вышла из закутка, глянула в красный угол на образа – по причине начавшейся войны их вновь водрузили на своё законное место, достав с пыльного чердака, – перекрестилась и сказала, глядя на внучка:
– Коли придёт проклятый германец, ты уходи с тётей Глашей, а я, наверно, останусь за домом присматривать. Чую, спалят его изверги или колхоз займёт.
– А вдруг с тобой что случится?
– Не переживай, я уже старая и никому не нужна, да и Бог меня сбережёт. Ну а ежели смерть придётся принять, так тому и быть. Лучше на родной земле преставиться, чем на чужбине. Жалко вот только, что церкву-то нашу родную закрыли…
– Вот опять завела, бабуся, старую пластинку. Чай, запамятовала, религия – это опиум для народа, сам Карл Маркс сказал.
– Да, помню-помню, с вами, огольцами, разве позабудешь про вашего Карлу. Папаша твой мне тоже всё про это самое бубнил. Скажи, что хоть этакое – опиум-то твой? Может статься, что-то недурное.
Лёха заёрзал на стуле и даже принялся украдкой грызть ноготь на правом мизинце.
– Учительница, помнится, нам в классе объясняла, это что-то типа вина или особливо крепкого чая, сам не пойму.
– Ну коли сама учительница растолковывала, хотя погоди-ка… – Прасковья Филипповна остановилась и задумалась. – Мне в тридцатом или тридцать первом году фельдшер выписывал опиумную настойку от желудка, я её в Угодке[1] в аптеке брала. Выходит, что вера-то прям как лекарство для народа. Так и есть, прав твой окаянный бородач-то.
– Бабуля, ты всё не так понимаешь. Если тебя послушать, то портреты товарищей Маркса и Энгельса, Ленина и Сталина надо вешать рядом с иконами?
– Так и есть! Вон у Сидорки-то те же безбожные лики, что из журналов повырезаны, теперь прилажены поверх самого Николая Угодника да Спасителя с Богоматерью… Он тока шасть из дома, так тёща упрятывает безбожников и даже лампадку зажигает. Как-то раз партийные мордасы-то вернула на место, а лампадку-то, пустая голова, позабыла задуть, а тут в избу, как на грех, вся сельская партийная тройка, значит, сам Сидорка, потом Паша Косой и ваш комсомолец заходят, а подле Ленина и Сталина лампадочка мерцает… Вот смеха-то было, почитай, на всё село, чуть потолок в избе не рухнул!
Лёшке, крепкому, круглолицему подростку, был не по душе этот разговор. Он любил родную бабулю, заменившую ему мать, бросившую его в младенчестве, а её возмутительные слова, бесспорно, перечили тому, что ему изо дня в день талдычили в школе и в сельском клубе, да ещё во всех газетах и книгах. И он принялся выдумывать повод, чтобы оборвать рассказы бабушки. Наконец он с облегчением вздохнул и пробурчал, перебивая старушку:
– Ба, а ба, давай лучше обедать, а то в животе уже урчит. Так хочется котлету.
– Вот тебя отец набаловал-то на свою голову, а что ещё твоя душенька желает?
– Горячего ка-ка-о.
– Ка-ка-о? Совсем с ума спятил наш Алёшка-то! – всплеснула руками бабуля. – Того гляди немцы на деревенской околице появятся, а он всё туда же – давай какао ему. Всё отцу расскажу, когда он вернётся. Вот воспитали барчука на свою голову.
– Я не барчук, я – пионер! – обиделся внук и отвернулся к окну.
Прасковья Филипповна густо полила маслом картошку, сыпанула в миску мелконарезанного репчатого лука и сухого укропа. Аккуратно отрезала ломоть хлеба, крошки смахнула в рот и подала хлеб внуку. Затем шагнула к печке и, ухватом взяв чугунок со щами, выставила его на стол.
Алексей смахнул в сторону белобрысый чуб и, не дожидаясь первого блюда, принялся уминать картошку – не спеша, с излишним усердием, медленно и с удовольствием слизывая с пальцев вкусное масло. Бабушка хотела заругаться на непослушного ребёнка, но вдруг смягчилась:
– Давай, наедайся, силы нам, милок, сгодятся. Только место в животе для щец прибереги.