Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 300

Она колебалась, она не хотела. Но потянула на себя дверцу телефона-автомата, похожего на остановившийся лифт. В запотевшее стекло нечетко увидела свое бледное асимметричное лицо с русой прядью, выбившейся из-под берета. Вошла в этот антикварный ларец, испещренный клинописью номеров, где застоявшийся воздух разлук превратился в комок спрессованного времени.

Набрала ничем не примечательные цифры: 373… – номер отца. Он отозвался быстро. Аппарат стоял на полке за его дверью в коммунальном коридоре. Она теперь звонила нечасто, могла это сделать раз в полгода – ничто бы уже не изменило их спекшихся отношений.

– Тамара умерла, я только из морга. Я приеду.

– Приезжай, – без всякого выражения сказал отец.

Женя вытащила из пачки вторую сигарету. Женщина, курящая под фонарем, выставленная на общее обозрение, всегда уязвима для двусмысленных, то есть вполне определенных предложений, даже работяга, едва стоящий на ногах, окинет скотским взглядом. В желтых кольцах дыма зимние одежды как бы спадали с улиц, проявляя летнее обличье московских окраин, в пыльце и пыли, в дребезжанье трамваев, в робких соловьиных трелях – тех кособоких улочек давнего, еще не разросшегося города, которые были его неотъемлемой частью, грубой солью, а может быть, и сутью. Многие из них она знала наизусть, как крепкого замеса впадающие в душу стихи, пила горячий настой разогретых солнцем дворов вприкуску с белым липовым цветом. Бахрома акаций, сердолик маргаритки, светящийся из песчаного ската за оградой заброшенного кладбища, поросшего крупным лопухом; так хочется пробраться туда, там и в жару прохладно среди поваленных замшелых памятников, в прутьях есть дыра, ей, восьмилетней, как дунуть, ничего не стоит пролезть в проем, но не пускает страх.

В детстве время течет иначе, не так, как в тюряге – день за два, но упрятанное за решетку школьных уроков, оно выпускает на волю особый ресурс, уводящий от раскрашенной, плоской контурной карты к объему, сфере. Она любила зубчатые тени, переход, любила следить, как мягко переливаются времена года – теплым вареньем в банки, мечтала подкараулить осенний улет птиц: на закате гомонят над стадионом, собираются в крылатый табун, а утром, когда идешь в школу с запятнанным чернилами портфелем, их и след простыл, они же не самолеты, чтоб оставлять белую дорожку в небе, проспала. И с этого дня начиналось время осени. Притиснутые друг к дружке прокопченные дома осыпал листопад, она кружила в лиственных спиралях, как в кольцах Сатурна, выведшего на парад шестьдесят уродливых карликов

[1]

[Спутники Сатурна.]

. А под дождем, неожиданно теплым, петляла, засыпая на ходу, лягушка, неизвестно как попавшая в город.

Женя нырнула в метро, не различая ни одного лица; грохот поездов нес ее вперед слепо, безоглядно. Она вышла из нового стеклянного кубика станции, люди у метро, остановившиеся в своем движении, напоминали неказистые советские скульптуры, немые даже в обоюдном разговоре. Шла, скользила по утрамбованному снегу, прислушиваясь к звукам, которые издавало ее тело: скрип замшевых сапог, трение швов куртки о шерстяной жилет, тело выпало из грубой скорости. Хмурый отцовский дом, предназначенный на слом, стоял в самом начале проспекта.

Шестипалое дерево у подъезда как заснеженный мексиканский кактус со свечами рук.

Звонить не пришлось, навстречу шмыгнула мачеха в дурацкой меховой шапке – рязанщина, счетовод, в плохоньком пальтеце, накинутом на оглоблю тела. Злые жучки глаз полоснули по ней на лестничной клетке. Мачеха всегда настраивала отца против нее, наверное, с раннего детства, когда еще женихались, посещали ее в детском саду летним выходным, с кульками ягод. «Чем же она его взяла, затронула и продержалась при нем столько лет? Детьми не шантажировала, их просто не было, детей-то совместных. Отец, разведенный с Тамарой, был бездомный, подвальный. Ничего, Бог подаст. И подал – вставали ежедневно в шесть утра, как пролетарии, трудились за копейки…» Мачеха поздоровалась сквозь зубы, Женя подумала: может, отец выставил, отослал, чтоб не вязалась, чтоб не разговаривать в ее присутствии. Она не понимала стержня, смысла их нынешних отношений – озлобленная покорность со стороны мачехи, которая словно в насмешку звалась Любовью, Любовью Васильевной, и отец, погруженный в трясину пенсионерского существования.

– Что ж она у тебя в обносках ходит? – подкалывала Женя родителя. – Неважно, как человек одет, важно, что внутри, – с укоризненной улыбкой отвечал отец. – А в душе у нее все хорошо, не то что у тебя.

Внутри, думала Женя, у мачехи банка с пауками.

Она давно не приезжала, не была в небольшой прокуренной комнате с самодельными книжными стеллажами, скрывающими дешевые розовые обои. Склонив к страницам длинный, острый нос, отец сидел за полированным столом в чистеньком свитере, так искусно заштопанном, что не выглядел изношенным; Женя не помнила, чтобы отец когда-нибудь сшил костюм на заказ, шевиотовая сине-черная пара из «Москвошвеи» уже в своем названии таила что-то безнадежно-советское. Сидел, обложившись журналами (он их заботливо переплетал), видно, обдумывал письмецо какому-нибудь автору. Получая иногда ответы, он неизменно хвастался, вертя бумажный листок в сухих птичьих пальцах. Читатель-библиоман, уйдя на пенсию, он мог полностью предаться этому удовольствию, прерываемому лишь ночными дежурствами на прежней работе, где он теперь сторожил, свернувшись калачиком на стульях, ибо дивана в проходной не было.

Женя присела в старенькое кресло, собственноручно обитое отцом.

– Как же это произошло? С Тамарой? Как же матушка отправилась в мир иной? – спросил, уставившись на Женю бесцветными нестареющими глазами. Но было видно, любопытство распирает его.

– Тромб попал в легкое. Наверное, и понять не успела.

«Как сказать ему, что у всех у нас билет только в один конец и оттуда никому не вернуться… Он только наморщит свой гоголевский нос, дескать, это не значит, что ей можно было так относиться к нам, близким людям».

– Ну, все мы смертны, – фальшиво произнес отец. – Помянем, как говорится…

Взвил подвижное тело, потянулся к буфету, задравшаяся штанина обнажила родимое пятно повыше щиколотки – очертание Ямайки… – когда-то улыбалась Женя. Он извлек из-за стекла матовый графин и стопки. Тут только Женя заметила аккуратно, как в магазине, нарезанный сыр, колбаску на тарелках с цветочками, батон в хлебнице.

– Я пить не буду. Еще не похоронили…

– Дело твое.

Он опрокинул стопку, но к закуске не притронулся, затянулся папиросой.