Страница 32 из 300
В Лубянских подвалах, как в пыточных приказах Грозного царя… Не все причины лежат на поверхности. Советский служащий в чесучовой рубашке или комсомольской тужурке, но с экзотическим пристрастием вампира, пойди он служить в достопамятное учреждение, вот уж потешил бы душеньку, насосался вволю, попил бы кровушки и не осиновый кол бы заслужил, а выслужился, мог бы орден приколоть на хилую грудь…
Главный извращенец во власти, гомик с ласковым русским именем Николай Иванович (низкорослому Сталину было приятно иметь под своей десницей почти карлика) закатывал такие оргии, и все сходило безнаказанно. До поры.
Чувствовалось, как распаляют Анатолия эти картины, видения пыток и расстрелов, витавшие в комнате, как наливается он чугунной мужской силой, неиссякаемой.
Похоже, Женя и была зачата с «видом на Лубянку» – ее родители были неутомимы и никто им не мешал.
Как только в животе Тамары проклюнулся птенец, Надежда Николаевна взяла ее под свое крыло. Достаточно равнодушная к дочери, стала ее опекать, покупать фрукты. Мечты об устройстве собственной жизни не сбылись – рухнули, и Надежда Николаевна взлелеела новые, уже в роли бабушки. Тамара с Толей расписались, благо тогда не надо было срока для этой процедуры, достаточно прийти за час и подать заявление. Сделавшись полноправным членом семьи, Толя стал фамильярно называть тещу Надей, перешел с ней на «ты», но не забыл и не простил. Тем более что Надежда Николаевна постоянно настраивала Тамару против него: «Какой же из него будет отец, он черствый, равнодушный, вот уехал на турбазу, а тебе рожать скоро…»
– А ты знал, выспрашивала Женя отца, что бабушка была эсеркой?
– Конечно, знал, – он хмыкнул. – Подумаешь, секрет Полишенеля! – Подлил ей в рюмку рябины на коньяке.
– Ты вот скажи, – не унималась Женя с расспросами, – почему у тебя бывает Зоя Рувимовна, которая зубной врач, заходит сверху Михал Всеволодович?
– А что тут такого? – Посерьезнел отец. – Так и должно быть. С Мишей я в шашки играю.
– А помнишь, – язвительно спросила Женя, как ты сказал, когда я маленькой была: вот что значит иметь хоть каплю их крови?
Отец вышел из-за стола, стал нервно ходить по комнате, стараясь не встречаться глазами с дочерью.
– Тогда нельзя было по-другому, время такое… сама знаешь.
– Мне надо было ответить тебе насчет крови: а ты часто смотришься в зеркало?
Анатолий Алексеевич совсем скис.
– Именно поэтому; смотрел и думал: далеко ты поедешь, Толик, ой как далеко, с работы выгонят взашей.
– Подумаешь, технолог, такая сошка!
– Технологи и в тундре нужны. – Он начинал злиться. – Не понимаешь, прикуси язык, ты и так много лишнего болтаешь.
19
…На пустыре, где безнадежно шла Женя, слабо маячила ее душа, словно отделившаяся от тела, путеводный свет, слабый, но упорный, похожий на обруч, который ребенок толкает перед собой. Шла, пошатываясь, боясь оскользнуться, некрасиво растянуться на большом грецком орехе, ледяном мозге, выбитом ломом из огромного черепа. Побарахтаться, пошевелиться на скользкоте и, возможно, уже не встать. А может, ничего этого нет? Есть потаенное, незримое, как тогда, в девять лет, на Колхозной?
Погода детства, после шебутного подмосковного лета, куда-то уносящаяся, летящая на странном лифте, непонятно, вверх или вниз, когда зонты деревьев в маслянистых сумерках напоминают пресмыкающихся, разевающих странноватые рты.
Женя помнила запах того времени. Пыльные туши аэростатов, грубая густая краска на школьных стенах, трескучая пустота в каждом официальном слове, полом изнутри. Извилистые коммунальные коридоры, с подвешенным гремучим велосипедом; едкая моча уборных, пахучие шестимесячные завивки, способные оглупить даже симпатичное лицо, сладко-порочный запах пудры «Кармен», штопаные дамские трико до колен. Брошенные в чугунную раковину кровящие рыбьи жабры. Тот вход в неказистый, страшный женский мир, где учительница умирает от подпольного аборта: все от мала до велика знают, что она спицей выковыривала свой плод, как фурункул, как серу из ушей. Отец народов Сталин наказал пинать матерей-одиночек: прочерк в метрике «незаконного» ребенка (и это после войны!), невозможность, даже при его желании, дать фамилию отца, подать на алименты, бил кулаком и рублем, зато лицемерный горец запретил прерывать беременность.
Конечно, Жене было неведомо, что мало слияния двух клеток в темной колбе, чтоб завязался человек, необходим внешний толчок, импульс из космоса.
А дети, будто флотилия грибов, росли и набухали в нутре, внутри женщин. Не тогда ли возникло в Жене подспудное отвращение к материнству, к этой сопливой ораве, снующей среди кастрюлек и стиральных тазов?
Все легче стало находить нужное время – знакомое число в невидимой клеточке. Завеса времени рвалась, словно папиросная бумага; как больно и сладко из того далека незабвенным колокольчиком звенит голос Ляли, перекатывается темной волной их короткая дружба.
– Женька, они же прилетают к нам в гости, ночные бабочки, посмотреть на нас, познакомиться, а мы их – хлоп! – и всё. Да, они белесые, толстые, а мы с тобой разве красавицы?
Насекомые – вообще Лялина страсть.
Душным, душистым летним вечером они лежат на старинной кушетке. Она, Женя, перешла в третий класс, ясноглазой, смуглой Ляле тринадцать. Неторопливая, не слишком эмоциональная, обстоятельная, она словно состоит из добрых овалов: круглое открытое лицо под вьющейся челкой, полноватое, чисто вымытое тело в штапельном платье, с круглящимися сердечками грудей. Лялина семья – знакомые Жениных тетей, и поэтому ее с Тамарой пустили пожить летом в длинную застекленную террасу, пахнущую снопами сухих цветов. У Ляли есть еще двадцатилетний брат Алик, студент, он недавно женился, но что до этого Жене? Ее бабушка, типографский корректор, хотя и говорит – неважно, что на тебе надето, важно, что внутри, мысль варьировалась: важно, какая у тебя душа, теперь еще сверхурочно подрабатывает дома, чтобы приодеть внучку к осени, приезжает только на воскресенье. А Женя совершенно не чувствует ее отсутствия, Тамара пропадает на хозяйской половине, но это даже лучше, никто не задает ненужных вопросов, не делает замечаний; что ей до них, когда у нее появилась старшая подруга, считающая ее, девятилетнюю, за ровню. Дорогая, как сестра, которой у нее никогда не будет. И эта дружба, скорее всего, навсегда, наверное, на всю жизнь.
Ночные бабочки вьются вокруг настольной лампы.