Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 238

Глава 13

Снова мы плыли по Днепру. Стоял серый, промозглый ноябрь. От чёрной речной воды тянуло таким холодом, что хотелось поглубже втянуть голову в воротник. Ветер резал лицо, на палубе пахло гарью и сырым углём, а по берегам то и дело мелькали обгорелые остовы барж, разбитых ещё при отступлении.

На одной из станций из-за транспортного хаоса, забитых эшелонов и вечной нехватки угля нам пришлось просидеть почти двое суток. Ночевать определили в местный клуб железнодорожников.

Огромные окна были наглухо заколочены досками и листами фанеры, а само здание временно превратили в проверочно-фильтрационный пункт для репатриированных граждан. Их как раз тысячами возвращали с запада товарными эшелонами.

Официально всё выглядело торжественно. Из хрипящего репродуктора, прикрученного к столбу у входа, без конца гремели марши, диктор читал передовицы «Правды» о возвращении на Родину советских людей, угнанных на принудительные работы в Германию. По радио обещали заботу государства, хлеб, помощь и новую счастливую жизнь.

Внутри всё выглядело совсем не так, как в газетных строчках. Просторный зрительный зал бывшего клуба был заставлен длинными рядами железных коек. Между ними едва оставались узкие проходы. Сцена, на которой когда-то выступала художественная самодеятельность, теперь была завалена тюками, чемоданами и узлами.

В душном, натопленном помещении стоял тяжёлый запах хорошего мыла, пудры, духов и младенческой присыпки. Повсюду сидели молодые, сытые девчонки с грудными детьми или чуть постарше, рождёнными там, в Германии, от немцев солдат, а то и офицеров. Гладкие, ухоженные, в добротных заграничных вещах, шерстяных кофтах и шёлковых платках, девицы лениво обсуждали между собой… диатез у своих младенцев. Капризничали, требовали у дежурного офицера кипятку и чистого белья.

Я смотрел на всё это с гнетущим чувством. У меня за всю войну никакого диатеза сроду не бывало — просто потому, что яблочного сока и белого сахара я в глаза не видел. У моей семьи была пустая, серая мамалыга да горький бочковой рассол, в котором плавали дохлые крысы. Моя кожа знала только чесотку и цыпки от холода. Но я молчал. Не мне их судить.

Из прошлых — точнее, будущих — книг и воспоминаний, которые мне доводилось читать, я помнил, как в сорок втором угоняли молодёжь в Германию. В памяти всплывали рассказы о непосильной работе на заводах «Крупп», о концлагерях, колючей проволоке и о том, каким чудом было просто выжить. Многие возвращались домой живыми скелетами.

Поэтому увиденное в клубе никак не укладывалось у меня в голове. Эти «мадамы» не походили на тех измученных людей.

Рядом с нашими стояли койки двух пожилых евреев, чудом переживших оккупацию. Вечером, когда клуб понемногу затих и лишь негромко покашливали люди да плакали младенцы, они вполголоса начали рассказывать маме и бабе Лизе о том, что пришлось пережить.

Бабушка, едва услышав первые страшные слова, сразу согнала меня с места.

— Валька, ну-ка пойди к Павлу. Нечего тебе тут уши греть. Марш отсюда!

Но кое-что я услышал.

Старик рассказывал, как осенью сорок первого всю их общину погнали под конвоем к большому противотанковому рву на окраине города. Как среди охранников оказались не только немцы, но и местные полицаи — люди, которых они знали по именам, с которыми ещё недавно здоровались на улице. Как перед расстрелом людей заставляли раздеваться, складывая одежду в отдельные кучи.

Старик выжил лишь потому, что упал на секунду раньше выстрела, увлечённый на дно телом убитого соседа, и пролежал под трупами до самой темноты, захлёбываясь чужой кровью.

Дальше я уже не слушал. Вернее, меня действительно увел Павел.

В ту ночь я долго не мог уснуть. Перед глазами стояли то лица репатриированных женщин, то иссохшее лицо старика, спокойно, почти без выражения рассказывавшего о смерти всей своей семьи.

Снова я вспоминал Нижние Серогозы, Беллу Михайловну и её подельников. Ведь они тоже пережили оккупацию, тоже каждый день видели чужое горе и смерть. Но дорвавшись до распределения дефицитного сукна, американской тушёнки и других детдомовских запасов, без зазрения совести гребли всё под себя. Видимо, война не только калечила тела — она выворачивала наизнанку человеческие души, и далеко не каждый после неё оставался человеком.

К новому месту назначения добрались глухой ночью. Когда рассвело, мы увидели, что на крошечной станции остались абсолютно одни — вокруг, насколько хватало глаз, расстилалась ледяная степь. До детского дома, куда маму определили завучем, оставалось ещё добрых десять километров. Связи не было никакой. Мама, затянув потуже платок, ушла пешком в сторону села искать хоть какой-то транспорт, а мы с бабой Лизой и Пашкой остались караулить вещи.

Со вчерашнего вечера никто из нас не держал во рту ни крошки. Животы сводило от голода. В одном из наших тюков лежал американский яичный порошок из ленд-лизовских запасов, но приготовить его здесь, на продуваемом всеми ветрами перроне, было абсолютно негде. Чтобы хоть как-то отвлечься, Пашка увёл меня подальше в поле, к железнодорожному полотну. Мы долго стояли у путей, и единственным ориентиром в этой бесконечной замёрзшей степи была какая-то старая палка, уныло торчавшая из окоченевшей земли. Это был, наверное, единственный день за всю нашу колёсную жизнь, когда мы провели целые сутки, не поев ни разу.

Уже темнело, когда на горизонте показалась одноконная повозка. На ней вместе с пожилым кучером наконец-то приехала уставшая мама. Кое-как мы погрузили узлы, сбережённый ковёр и двинулись в путь.

В новое для нас село прибыли уже глубокой ночью. Едва зайдя в выделенный угол, мы кинулись топить печь. Дров не было, но Пашка быстро раздобыл охапку сухой соломы. Вспыхнул огонь, пошло долгожданное тепло, и мама прямо на железной плите нажарила из нашего порошка огромную, дымящуюся сковородку яичницы. Мы пили горячий чай — пусть совсем без сахара, зато в уюте. Это было абсолютное счастье.

Район назывался Хортицкий — в честь той самой, легендарной запорожско-казачьей Хортицы, что высилась гранитными скалами чуть дальше, у Днепра. Бедность здесь, в степных сёлах, была невероятная, но сам детский дом оказался в сто раз лучше ада Беллы Михайловны.