Страница 52 из 220
Глава 38
Утро началось не с солнца. Утро началось с тишины.
Она была густой, вязкой, почти осязаемой — такой, какая бывает только в старых домах, где стены помнят больше, чем им положено. Элина открыла глаза и несколько мгновений просто смотрела в потолок, не узнавая ни узких каменных сводов, ни бледно-серых балок, ни паутинки трещины в углу, похожей на застывшую молнию. Потом память вернулась — рывком, толчком, ударом под дых. Дворец. Покушение. Король. Его кровь на её ладонях. Его рука на одеяле.
Она резко повернула голову. Вторая половина кровати была пуста.
Не просто пуста — выстужена. Одеяло смято так, будто его комкали во сне, подушка примята, но когда Элина, не удержавшись, коснулась ладонью простыни, та оказалась холодной. Он ушёл не минуту и не пять назад. Он ушёл давно — может быть, на рассвете, может быть, ещё затемно, может быть, как только она провалилась в самый глубокий, самый беспомощный слой сна, из которого не вырывают даже шаги.
Она помнила только фрагменты. Его руку — тяжёлую, надёжную, успокаивающую, лежавшую поверх одеяла так, будто он охранял её от всех кошмаров разом. Его голос — низкий, хриплый, почти мурлычущий, когда он сказал что-то — она уже не помнила что, — от чего её сердце замедлилось, а веки налились свинцом. И чувство — острое, пронзительное, невозможное, — безопасности. Впервые за много лет. За целую жизнь, полную побегов, преследований, страха и одиночества.
А когда открыла глаза — его не было.
Пустота в груди отозвалась тупой, ноющей болью, и Элина закусила губу, разозлившись на себя. Злость была спасительной — она отгоняла другие чувства, те, которым здесь не место. Король — пациент. Она — целительница. Он дал ей кров, защиту и, кажется, жизнь, когда стража готова была разорвать её на части прямо в тронном зале. Ничего больше. Ничего личного. Ничего такого, от чего сердце начинает биться быстрее, а мысли путаются, как нитки в корзине нерадивой швеи.
Солнце уже поднялось, пробиваясь сквозь узкое, похожее на бойницу окно, и лучи его были тонкими, золотыми, почти осязаемыми — протяни руку, и зачерпнёшь, как воду. Пылинки танцевали в этих лучах — кружились, взлетали, падали, снова взлетали, подчиняясь только им ведомому ритму. Элина засмотрелась на них, как засматривалась в детстве, когда ещё была жива мать, когда дом был цел, когда мир казался большим и добрым. Тогда она могла часами лежать и следить за пылинками, придумывая, что это души ещё не рождённых детей или, наоборот, уже ушедших предков, которые приходят проведать живых.
Теперь она знала: пыль — это просто пыль. И мёртвые не возвращаются.
Комната при свете дня казалась меньше. Стены подступали ближе, потолок давил — не угрожающе, но настойчиво, напоминая, что это не её дом. Здесь всё было чужим: и грубо сколоченная кровать, и шкаф с рассохшимися дверцами, и маленькое мутное зеркало на стене, и кувшин с водой на тумбе. Служебное крыло. Комнаты для прислуги. Но даже они казались ей роскошью после месяцев, проведённых в лесах, сараях и на постоялых дворах, где клопы были единственными постоянными обитателями.
Но одеяло на краю кровати было смято. И в воздухе всё ещё пахло им.
Элина закрыла глаза и вдохнула — глубже, чем следовало, дольше, чем позволяли приличия. Запах был сложным, многослойным, как хорошее вино. Дым — горьковатый, древесный, должно быть, от камина, у которого он сидел вчера. Кожа — тёплая, чуть солоноватая, та, что бывает у мужчин, которые носят оружие и не боятся работы. И что-то ещё — терпкое, пряное, почти горькое, от чего у Элины закружилась голова. Может быть, масло для оружия. Может быть, лекарственные травы, которыми его лечили до неё. Может быть, просто он сам — его собственный, ни на чей не похожий запах, который она узнала бы из тысячи.
Она открыла глаза и резко села, злясь на себя за эту слабость. Злость — да. Злость была хорошим топливом. На нём можно было двигаться дальше.
Волосы спутались в колтуны — настоящие, жёсткие, такие, что пальцами не разобрать. Она провела по ним рукой и поморщилась от боли. Гребня не было — она потеряла свой где-то по дороге, а может, он остался в той жалкой корзине с пожитками, которую она бросила, когда бежала от королевских стражников. Надо будет попросить у слуг. Если они вообще с ней заговорят — вчерашняя казнь, пусть и отменённая в последний момент, сделала её изгоем. Никто не хочет дружить с женщиной, которая стояла на эшафоте, — это заразно, как чума.
Она встала, поёжившись от холода каменного пола, и подошла к стулу, на котором вчера развесила своё платье. Единственное. То самое, в котором она стояла перед королём, перед судьями, перед смертью. Ткань всё ещё была влажной — за ночь в холодной комнате она не просохла, и теперь от неё пахло речной водой и чем-то затхлым. Носить это сегодня было нельзя — не перед королём, не в королевских покоях, не тогда, когда каждый взгляд стражи и так говорит: «Самозванка».
Шкаф.
Она открыла его почти с опаской — и удивилась. Внутри висели платья. Простые, льняные, явно предназначенные для служанок, — серые, коричневые, тёмно-синие. Но они были чистыми, отглаженными, пахли сушёной лавандой и мылом. Кто-то позаботился. Кто-то распорядился, чтобы у неё была одежда. И этот кто-то, подумала Элина, вряд ли был экономкой — у экономок хватает своих забот, чтобы думать о приговорённых к смерти самозванках.
Король. Это мог быть только он. Эта мысль обожгла — и она тут же отбросила её, как отбрасывают слишком горячую монету.
Она выбрала тёмно-серое платье — самое неприметное, самое незаметное, такое, в котором можно слиться со стеной, если прижаться плечами к камню. Надела его, завязала пояс, провела ладонями по ткани, разглаживая складки. Платье село почти хорошо — только в талии было чуть свободно. Она похудела за эти месяцы. Сильно похудела. Раньше у неё были округлые плечи, мягкий живот, сильные бёдра — мать говорила, что она рождена для жизни, для здоровья, для материнства. Теперь от всего этого остался только остов — кожа да кости, как у птицы, замёрзшей в зимнем лесу.
Зеркало на стене было маленьким и мутным — старое стекло с зеленоватым отливом, в котором лица казались призрачными. Элина подошла, вгляделась — и вздрогнула. Из зеркала на неё смотрела чужая девушка. Бледная до синевы, с тёмными, почти чёрными кругами под глазами, с запавшими щеками и заострившимся подбородком. Волосы — соломенная копна, которую не спасало даже утро, — торчали в разные стороны, спутанные, тусклые, безжизненные. Она выглядела как человек, который долго болел. Или как человек, который умер, но ещё не понял этого.