Страница 18 из 76
— Не могу я, Петровна… — ответил ей другой голос, молодой, дрожащий, захлебывающийся слезами. — В горло не лезет… Как представлю… Ой, мамочки!
Я замер, превратившись в слух.
— Ой, матушка Петровна… — снова всхлипнул молодой голос. — Ой, беда-то какая черная… Как жить теперь будем? По миру ведь пойдем, как пить дать, по миру…
— Цыц, дура тряпичная! — гаркнула на нее старуха. — Не вой, и так тошно. На вот, глотни. Пей, говорю, до дна! Поминай нашу службу спокойную. Чай, не барыня, руки-ноги целы — выживешь. Это им, господам, падать высоко, кости ломать, а нам — только юбки отряхнуть да нового хозяина искать.
Послышалось судорожное глотание, потом кашель и звонкий стук пустого стакана о стол.
— Ишь, как обернулось… — заговорила старуха, и голос ее налился злым, пьяным сарказмом. — Мирон-то наш Сергеевич… «Отец родной», «радетель»… Тьфу! Сбег ирод. Как есть сбег. Как тать в ночи!
У меня перехватило дыхание. Директор сбежал?
— Да как же сбежал, Петровна? — ужаснулась Любочка. — Может, заболел? Или дела срочные?
— Какие уж тут дела… — хмыкнула кастелянша. — Пристав сегодня кабинет его опечатывал, я сама видела, как сургуч плавили. Вскрыли сейф — а там, Любаша, пусто! Все, подлец, выгреб! До копеечки вымел, иуда! Сирот обчистил и был таков!
— Господи Иисусе… — прошептала воспитательница.
— А люди сказывают, видели его на вокзале нынче утром, — понизила голос Петровна, смакуя страшные подробности. — Без лица, говорят, был. Сюртук нараспашку, глаза белые, безумные! Трясся весь, как осиновый лист на ветру. В карты он, Любаша, все спустил! У Грека, в вертепе ночном! В пух и прах проигрался, душу дьяволу продал!
Я усмехнулся в темноте.
— А Анна-то Францевна! — со злорадным торжеством продолжила Петровна. — Барыня наша неприступная! Лежит теперь пластом в своих покоях, нюхательную соль ведрами сосет, доктора от нее не отходят.
— Жалко ее… — пискнула Любочка. — Она же добрая…
— Добрая… — передразнила старуха. — Дура она старая, а не добрая! Он же, аспид, и ее обобрал! Все уволок! Любовничек, тьфу!
Послышалось бульканье — наливали по второй.
— Пригрела змею на груди старой… — прокаркала Петровна. — Вот тебе и «мон шер», вот тебе и амуры французские! Оставил старуху у разбитого корыта, да еще и с позором на весь Петербург. Теперь и приют закроют, и ее по судам затаскают за растрату.
Я отстранился от теплой трубы. Картина складывалась — лучше не придумаешь. Приют — банкрот. Директор в бегах. Попечительница разорена.
— Может, обойдется? Может, выкупит кто? — всхлипнула Любочка, звякнув горлышком бутылки о край стакана.
— Кто выкупит, дура? — зло хохотнула Петровна. — Кому нужны эти стены гнилые с клопами в придачу? Там долгов столько, что и здания не хватит расплатиться. Кредиторы, чай, не сиротки, они свое зубами вырвут.
Послышался судорожный глоток, потом тяжелый выдох.
— Нас-то, старых, теперь пинком под зад, — с горечью проскрипела старуха. — Без жалования. Иди, Петровна, на паперть, коли милостыню подадут. Или в богадельню помирать. Вот она, благодарность господская…
— А детки-то? — Голос Любочки дрогнул, сорвавшись на шепот. — Куда ж их, Петровна? Зима ведь скоро…
Повисла пауза.
— Куда-куда… — жестко, как приговор, отрезала кастелянша. — На улицу. Завтра с утра комиссия приедет из управы, опись составит, печать сургучную на двери повесит.
— Господи…
— Младших, может, и пристроят, — рассудила безжалостно старуха. — В воспитательный дом государев свезут. Там мор такой, говорят, от тифа да скарлатины, что места всегда есть — одних выносят, других затаскивают. Авось кто и выживет.
— А старшие?
— За ворота, — припечатала Петровна. — Паспортов им не дадут, денег нет, чтоб выправить. Кому они нужны, оборвыши безродные? В ремесленные училища без бумаги не берут. Значит, один путь — на большую дорогу. Пусть идут воруют. Или в Неву головой, коли смелости хватит. Все одно не жильцы.
Снова звякнуло.
— Давай, Люба. Не реви. Пей. За упокой дома нашего. И за души их неприкаянные.
Я отшатнулся от трубы.
В ушах звенело.
Сплетни сплетнями, бабьи причитания можно делить на десять, но суть одна, и она страшная.
Утром придут, повесят замок на двери, и приют перестанет существовать.
Я прижался спиной к холодной балке, глядя в темноту чердака.
Спица, Васян, Грачик… Без документов, без копейки за душой. Работы не найти, а с той, которая есть, погонят — ни прокормиться, ни жилья снять. Это волчий билет в один конец — на каторгу или на кладбище.
Город сожрет их. Пережует и выплюнет, как выплевывает тысячи таких же беспризорников каждый год. Васян со своей силой сгинет в портовых драках, Спица сопьется или попадет под нож в подворотне, Грачик… этот сломается первым.
В голове, как червяк, шевельнулся голос разума — холодный, расчетливый, гнилой: «У тебя свои проблемы. Зачем тебе этот балласт? Ты им ничего не должен. Ты сделал все, что мог. Спасай свою шкуру».
Я закрыл глаза.
И тут же перед мысленным взором всплыло лицо Спицы — перекошенное страхом, но решительное, когда он отвлекал Жигу, давая мне время. Вспомнил тяжелую руку Васяна, протягивающего мне кусок хлеба, когда я сам подыхал с голоду. Вспомнил Грачика, который трясся от ужаса, когда Варю спасали, не сбежал, не бросил.
Они не предали. Даже когда Штырь мутил воду, остались.
«Своих не бросают», — прошептал я.
Это не просто красивые слова. Это единственный закон, который работает и позволяет выжить. Когда есть на кого опереться! В армейке видел много таких, приютских — ни дома, ни семьи, а приют им — дом родной. И прекрасно представлял, какой катастрофой для этих них будет потерять даже эту зыбкую родственную связь…
Решение было принято. План менялся на ходу, становясь безумным, наглым.
— Значит, паспорта… — прошептал я, чувствуя, как внутри закипает злая, веселая решимость. — Ну что ж, господин директор. Если вы украли наши деньги, придется нам забрать у вас кое-что другое.
Я двинулся на улицу.
Голоса Петровны и Любочки остались наверху, но их приговор продолжал звучать в ушах: «На улицу. В Неву головой. Не жильцы».
Ну уж нет. Хрен вам, а не Нева.
Я сбежал вниз, к выходу. Закрыв дверь, сплюнул в грязь под ногами и решительно шагнул вперед.
Колесо закрутилось.