Страница 78 из 226
[3]
[Террористическая организация, запрещенная в Российской Федерации.]
из Уарсениса. А по вечерам нам наносили визит бородачи, желавшие, чтобы отец сознался в предательстве.
Внизу зимой тек ручей. Когда родители умолкали, мы с сестрой на него смотрели. У нас не имелось ни настенных часов, ни наручных. Время было неуправляемым, бежало вперед, отходило назад или попросту застывало. Ручей бежал через головы крестьян, через деревню, выстроенную по берегу, через дома. По средам в Хад-Шекале устраивали рынок, помню, навоз на земле приглушал его гул и шум. Представляю игроков в карты, склонившихся над опрокинутым ведром, и сласти, розовые и оранжевые. Мы чувствовали, что отцу некуда деваться, только в собственные мысли. По ночам он долго бродил вокруг фермы, что-то разглядывал, возвращался, останавливался и так без конца. В ту зиму мы не могли уснуть, и я не продвинулась ни насколько в моей памяти. Снова приходили те люди днем, а ночные визитеры не давали уснуть, мы голодали, все больше напоминая деревья, скованные холодом и обнаженные. В своей голове мама гналась за лошадьми и все громче пела. Замерев, мы сидели на кухне вокруг очага. Животных рядом не стало, и ночь без них казалась безмолвной. И вот однажды ночью это случилось, поскольку все к тому шло: мы вынуждены были голодать, походили на виноватых баранов, упавших с небес. Почему мы не убежали? А куда? Отец уверял, что от судьбы не уйдешь. И на что жить? Куда деваться с сумасшедшей женой и двумя дочерями? Может, он надеялся, что его самоотверженность, ответственность оправдают его в глазах обеих сторон, как военных, так и Эмиров. Или же он считал, что, если стоять на месте, убийцы не подойдут.
Помню, в последний день отец стоял в поле и бросал камни подальше. Мать кричала: «Вор! Это мои камни!» Я поняла сразу, родителей более нет средь живых, слов не понадобилось.
Это случилось ночью. Я не знала, в какой день, год или век. Позже мама Хадиджа назвала мне точную дату.
Когда это произошло, я зажмурилась. Смерть предстала в виде тысячи людей, они шепчутся, прикладывают палец к губам — тсс! — проходят дальше, бормоча что-то невнятное, вглядываются в темноту комнаты, где две девочки завернулись в нарисованного на теплом одеяле тигра. Одной восемь лет, она высокая, худенькая, смех защищает ее от кусачих собак, жалящих ос, холода, материнских побоев и колючек. Второй — пять, старшая сестра ей за мать, за отца и сестру. Они молчат и слушают, как землю колеблет топот вошедших. Послушай и ты. Для этой истории нет ни внешнего языка, ни флага, ни установленной даты, в любой момент ее можно опять пережить. В ней нет рядов напыщенных ветеранов и фотографий. Видны только дыра и шрам на шее — «улыбка». Шаги, потом обрывки разговора, опять шаги, теперь ближе. Когда они подошли к нашему матрасу, я ощутила тяжесть башмака на одеяле и противную вонь, хуже, чем от бараньих шкур, что выветривают на солнце. Я еще крепче зажмурилась, иногда это помогает: опустишь веки — и опасность исчезнет. Утром просыпаешься и ничего не помнишь. Одна не убитая ими собака залаяла и не смолкала всю ночь, будто ее выгнали из дома. Почему мне кажется до сих пор, что те люди — лошади? Лошади взмывают, мне видится странное солнце в руке, лампе, женском платье, юбке с поясом, гильзах от ружей. Меня резко потянули за ноги, прежде чем придумала объяснение. Потом одной рукой схватили за волосы, и моя голова, мое убежище, рухнула на пол рядом с постелью. Кто-то наклонился, я ощутила его дыхание на своем лбу и запах падали.
Он шепчет на ухо подельнику: давай побыстрее; но это продлилось двадцать один год. Когда тебе режут горло, даже не верится и не больно, словно дверь распахнули, впустили зиму, отчего холодно в животе. Открываю рот широко. Различаю треск то ли сломанной косточки или карандаша, то ли ветки. Кажется, это моя гортань. Хочу крикнуть, но в горло льется струя чего-то горячего (моей собственной крови?). Внезапно меня осеняет: у меня пропал голос. Паника. Сучу ногами, как утопленница, стараясь вцепиться в руку, схватившую меня за волосы, но захлебываюсь. Вижу мелкий ручей в Хад-Шекале, мертвую курицу, руку сестренки, раздавленную башмаком.
Из горла в живот катится ледяная волна. Открываю глаза. В растоптанной темноте сестра произносит какое-то слово, которое напоминает всхлип, наверное, умоляет или стонет. Нависший надо мною мужчина уперся коленом мне в живот, он ворчит из-за ножа и отсутствия времени. С удивлением поворачивается к сестре, вижу его гнилые зубы, блестящую пену слюны на бороде и отблески лампы его сообщника. Он не закончил работу; говоря: «Во имя Всевышнего!», поворачивает мою голову на восток, где еще прячется солнце. Он в ярости, а я пытаюсь молчать, чтобы не разозлить ни его, ни его нож еще больше; он тащит меня за волосы. Сестра, видимо, уже несколько часов смотрит на него широко открытыми глазами, как завороженная, что-то внушая ему, безмолвно с ним переговариваясь. Удивительно, он ослабляет хватку. В груди ужасная боль, я захлебываюсь горячей кровью, что льется внутрь тела. Нам кажется, затишье значит, что ничего не происходит, а если получше зажмуриться, то и утро настанет — его вытащат за золотые волосы. Отчетливо слышу, как сестра зовет того мужчину, он отпускает меня, повернувшись к ней; слышу борьбу, словно они перетягивают на себя одеяло с тигром. И некуда податься.