Страница 99 из 110
Глава 29
Про Андропова объявили десятого февраля в одиннадцать утра.
Мы в это время были в мастерской, и радио в мастерской висит над верстаком Мещерякова, и оно у нас работает всегда, потому что выключатель сломан с семьдесят девятого года.
Сначала пошла музыка.
Музыка шла с утра, и никто на неё не обратил внимания, потому что мы работали, а музыка по радио идёт всегда.
Потом стало понятно, какая это музыка.
Первым понял Мещеряков — ему восемьдесят один, и он это слышал уже трижды, — и он выпрямился у станка.
— Мужики. Кто-то помер.
Мастерская остановилась.
Все, кто там был, человек двенадцать, побросали работу и подошли к радио, и стояли вокруг верстака минут двадцать, пока не объявили.
Слушали молча.
Когда объявили, тоже помолчали, и потом Дудник посчитал вслух:
— Пятнадцать месяцев.
— Чего пятнадцать?
— Он пятнадцать месяцев был.
Стали считать и насчитали пятнадцать: с ноября восемьдесят второго по февраль восемьдесят четвёртого.
— Быстро, — обронил Прохоров.
Потом обсуждали, кто будет.
Обсуждали в курилке, всерьёз, часа полтора, и версий было три: Романов, Гришин и Черненко.
За Романова стоял Дудник.
Он объяснял это тем, что Романов молодой и что после двух стариков должны поставить молодого.
— Он с двадцать третьего года.
— Ну, шестьдесят.
— Так это ж молодой!
За Черненко никто особо не стоял, но все его называли.
Называли просто потому, что его имя чаще всех звучало по радио рядом с Андроповым, и в селе это работает как аргумент.
Я в этом разговоре не участвовал.
Я знал, кто будет, и знал, что он пробудет чуть больше года, и знал, кто будет после него.
И меня в тот день занимало совсем другое.
Меня занимало, изменится ли язык.
Это может показаться странным — человек в двадцать три года стоит в мастерской и думает про язык, — но я к февралю восемьдесят четвёртого думал про это довольно много, и вот почему.
За девять месяцев у меня набралось четыре слова.
Импортозамещение — с июня, ушло через Лобанова в протокол правления. Отрицательный рост — с июля, через Сычёву в сводку. Продовольственный суверенитет — с августа, в заявку на топливо, и лимит дали. Системный характер — с сентября, через Ганина в акт, и по этому акту сняли человека.
Плюс «ограниченная ресурсная база», которую придумал Тимофеев сам.
Все пять прижились.
Ни одно не выпало, ни одно не вызвало у кого-нибудь вопроса «а что это значит», и все пять я к февралю слышал уже не от себя.
И у меня была надежда.
Надежда была такая: язык, на котором говорит начальство, привязан к тому, кто наверху. Сменится генеральный — сменится тон, сменятся обороты, и вся эта штука, которую я тут наплодил, окажется вчерашней и отвалится сама.
Я в это, в общем, верил.
Она не отвалилась.
Она не отвалилась ни в феврале, ни в марте, ни при следующем, ни при том, который был после следующего.
Я это понял довольно быстро — недели за три.
Первым сигналом было то, что тринадцатого февраля Гаврилыч, составляя февральскую сводку по ремонту, сам, никого не спрашивая, написал «в условиях ограниченной ресурсной базы».
Он написал это в траурную неделю.
Он написал это, когда по радио шла траурная музыка и когда никто ещё не знал, кто будет, и когда вообще, казалось бы, все обороты должны быть подвешены до выяснения.
А он просто взял и написал.
Потому что это не было ничьим оборотом. Это была форма, в которую удобно укладывать то, чего иначе не уложишь, и форме этой было решительно всё равно, кто в Москве.
Так и думал, что переживёт.
Дальше пошла обыкновенная жизнь.
Тринадцатого были похороны, и по радио передавали, и в конторе собрали людей послушать, и человек сорок стояли в коридоре у репродуктора.
Стояли по-разному.
Бабы стояли серьёзно. Старики стояли серьёзно. Мужики помоложе стояли и думали про своё, и один раз Гнидин шёпотом спросил у Дудника, будет ли теперь по этому поводу отгул, и Дудник ему ответил, что нет.
Пятнадцатого назвали нового.
Черненко.
Село отнеслось к этому спокойно и с некоторым разочарованием, потому что ставили на молодого, и Дудник в курилке объявил, что это, значит, ещё не решили.
Он, между прочим, был совершенно прав.
Отчётное собрание назначили на девятнадцатое февраля.
Девятнадцатое — воскресенье.
Ровно год назад, двадцатого февраля восемьдесят третьего, тоже в воскресенье, я вышел на эту сцену и говорил двадцать две минуты, а потом Аркадий Павлович ударил меня по лицу при трёхстах человеках.
Год.
Я это, разумеется, помнил, и мать помнила, и всё село помнило, и вопрос был только в том, вспомнит ли кто-нибудь вслух.
Готовились как всегда.
Клуб вымыли, натопили, вынесли лишние стулья, повесили кумач. Пыжов проверил микрофон и не проверил тумблер, что после декабря было уже смешно.
Я в тот раз сидел не в зале.
Я в тот раз сидел в президиуме, потому что бригадир комплексной бригады сидит в президиуме, и это было первое, что случилось со мной за то собрание.
Из президиума зал выглядит иначе.
Это, между прочим, отдельное открытие, и я его сделал в первые пять минут.
Из зала президиум — это стол и восемь человек, и ты видишь их лица, и по этим лицам ничего не понять.
А из президиума ты видишь триста лиц.
И ты видишь всё: кто пришёл с кем, кто где сел, кто разговаривает, кто спит, кто смотрит на тебя, а кто на соседа.
Я увидел, где сидит мать.
Четвёртый ряд с краю, с Прохоровой и Клавдией. Тётя Нюра — шестой ряд, там же, где сидела на Октябрьские. Людка — с девчонками из сельпо, справа.
Мишка сидел с Санькой Кузнецовым.
Ганины — Нина и Веник — сидели в двенадцатом ряду, и Веник за всё собрание не проронил ни слова и ничего не записывал, чему я, честно говоря, удивился.
Верка стояла у двери.
Доклад делал Аркадий Павлович.
Делал он его час десять, по бумаге, и бумагу эту готовили Гаврилыч с Зиной три недели.
Я её читал накануне.
Читал я её потому, что бригадирам раздали накануне для замечаний, и я честно прочитал все двадцать четыре страницы, и на девятнадцатой нашёл своё.
«Работа по восстановлению машинно-тракторного парка велась в условиях ограниченной ресурсной базы, при этом коллективом первой комплексной бригады были изысканы внутренние резервы».
Внутренние резервы — это два комбайна, разобранных на запчасти.