Страница 87 из 167
Глава 1
До Сальска я добирался четверо суток, и трое из них – на попутках.
Эшелон дотащил до станции, у которой название было сбито со щита ещё осенью, а новое повесить не собрались – дальше пути ремонтировали, и всё, что шло на запад, шло на колесах. Я стоял на обочине в госпитальной шинели короткой мне на ладонь с вещмешком, в котором болтались бритва, полотенце и две банки консервов, и ловил всё, что двигалось. Остановился ЗИС‑5, потом полуторка с бочками, потом трактор‑челябинец, тащивший на прицепе разбитую полевую кухню. Тракторист был глуховат и всю дорогу орал мне в ухо про свою деревню под Ольховаткой, и я отвечал что‑то невпопад, потому что слышал одно слово из трёх.
Степь была голая и белая, с чёрными проплешинами там, где ветер сдул снег до земли. Вдоль дороги местами стояла техника – немецкая, наша, занесённая по башни, ободранная. Кто‑то уже снял всё, что снималось. Один грузовик стоял ровно, аккуратно, будто хозяин отошёл на минуту. В кабине я заметил водителя и тут же отвернулся.
Бедро на морозе тянуло. На каждой остановке я слезал, топтался, разгонял кровь и лез обратно. Левый глаз слезился от встречного ветра, в итоге я додумался подвязать половину лица шарфом, и стало терпимее.
Сальск оказался кучей закопчённых стен и вокзалом без крыши. Что там было до войны – понятия не имею. Кажется, ничего особенного, обычный южный райцентр, каких по стране тысячи, и вспоминают его только те, кто в нём родился.
В комендатуре мне сказали, что таких, как я, за неделю прошло девятнадцать человек, и что полк мой стоит не там, где записано в предписании, а западнее, и что искать надо через БАО. БАО нашлось в бывшей МТС. Там мне налили щей, дали переночевать на соломе рядом с печкой и утром посадили в кузов к бочкам с маслом.
Всё. Дорога кончилась.
Аэродром я узнал раньше, чем увидел. Просто в степи появились правильные линии – колея, накатанная не как попало, а по одному следу, невысокие валы капониров, косые пятна маскировочных сетей, из‑под которых торчали хвосты. Полуторка встала у крайней землянки, я спрыгнул и чуть не сел: ноги за три часа на бочках отсидел напрочь.
– Стой! Куда?
Часовой был в огромных валенках и в тулупе, из которого торчала одна голова.
Пока он изучал мои бумаги, шевеля губами и держа их на весу против света, я стоял и смотрел на самолёты. Отсюда было видно девять. Считать я начал автоматически, но потом остановил себя, потому что считать тут нечего, это не бой, а стоянка.
– Товарищ лейтенант. – Часовой сложил бумаги и мотнул головой вбок. – Второй капонир от края, там ваши.
Я пошёл. Снег был утоптан до костяной твёрдости, скрипел под каблуками, так что меня вскоре услышали.
Из‑под сетки вылез Кондрат – в ватнике, перепоясанном ремнём, с чёрными по локоть руками – постоял, вытер ладони о штаны, и пошёл навстречу быстрее, чем ходил обычно.
– Ну, – сказал он и остановился в двух шагах.
– Здравствуй, Кондрат.
Он взял мою руку двумя своими и потряс.
– А я говорил. Мне тут сказанули, что списали командира. А я говорил – не может быть, чтоб списали!
Он потянул меня за рукав под сетку.
«Ласточка» стояла зачехлённая, колёса в колодках, мотор под утеплительным чехлом. Кондрат сдёрнул чехол с носа так, будто открывал что‑то на выставке. Мотор был перебран, я это увидел по свежим шплинтам и по тому, как чисто было в подкапотном.
– Гоняли третьего дня на всех режимах. Обороты держит, на газовке до двух тысяч четырёхсот выходит и не дымит. Он подождал, пока я оценю. – Шпон на левой плоскости менял. Завод, командир, стал класть в три слоя, а раньше клали в пять и клея не жалели. У меня дома, если хочешь знать, комод из фанеры сорокового года, так его трактором не разорвёшь.
Я обошёл машину. На левом борту, ниже кабины, были звёздочки. Я посчитал, посчитал ещё раз и посмотрел на Кондрата.
– Одиннадцать.
– А сколько надо?.
– Кондрат, подтверждённых‑то меньше.
– А транспортник? – он даже обиделся. – А который под Котельниковом? Я, командир, за что не видел, того не рисую. Мне Ерёма…
Он не договорил и хлопнул ладонью по плоскости – как хлопал, когда будил меня на рассвете. Плоскость отозвалась сухо.
К Бате я пошёл, как был – только сбил снег с сапог о порожек.
Землянка штаба была новая, доски попахивали сырой землей и дымом, на столе у Бати лежала фанерка с разграфлёнными мелом клетками. Не бумага. Фанерка. Значит, Заболотный выпилил ещё одну, а старая где‑то в обозе.
Батя дочитал моё заключение до конца, потом вернулся к началу и дочитал ещё раз, и всё это время я стоял и смотрел, как у него на виске бьётся жилка.
– Месяц.
– Так точно.
– Годен к военной службе, месяц без лётной работы, потом осмотр по месту службы, – прочитал он вслух, будто мне, положил бумагу на стол и прикрыл ладонью. – А глаз?
– Компенсирую.
Он поднял на меня свой долгий взгляд с прищуром, от которого у всех в полку начинали чесаться лопатки, и держал его секунд пять.
– Ладно. – Он придвинул к себе фанерку. – Месяц ты у меня будешь ходить по земле. Дела найдется немало. С сегодняшнего дня – за старшего по хозяйству второй эскадрильи, всё, что не летает: дрова, землянки, караул, разгрузка. И с погонами разберись, а то мне их привезли, а пришить некому.
– Погоны привезли?
– Позавчера. Лежат в ящике.
По дороге от штаба меня перехватила кухня.
Спиридоныч стучал черпаком по краю котла – тем самым, выбитым из немецкой гильзы – и, увидев меня, замер.
– О, смотри‑ка, живой!
– Живой.
– Тогда котелок давай. Или ты теперь с орденом, тебе на блюде?
Я подставил крышку от котелка – она же миска, он плюхнул мне туда каши с чем‑то мясным, посмотрел, добавил ещё полчерпака и сверху шлёпнул кусок сала толщиной в палец.
– По лётной норме, – объяснил он в пространство.
– Я вообще‑то месяц не летаю.
– Залетаешь. А то ходят тут, как жерди.
Рыжий пёс с перебитым хвостом, сидевший в трёх шагах ровно, как по линейке, шевельнул ушами. Спиридоныч запустил в него варежкой. Патрон отодвинулся на полшага и сел обратно.
Петра я нашёл у самой дальней машины.
Он сидел на ящике и подшивал перчатку, и когда обернулся, я снова, в который раз, споткнулся взглядом. Кожа на левой стороне лица была розовая и глянцевая, на морозе она краснела и блестела ещё сильнее, брови так и не отросли, и глаза у него слезились, как у меня.
– О, – сказал он и встал. – Вот это да!